— Голова Цицерона! О боги, вы вняли моим мольбам и поразили болтуна, который, как паук, опутал нас паутиной злобных слов и мерзких речей. Вы. освободили отечество от хитрого лицемера, продажного лизоблюда, презренного насмешника и корыстолюбивого старика! Вечная вам слава, боги Рима!
И, повернувшись к воину, приказала:
— Подай голову.
Несколько минут она смотрела в потускневшие глаза оратора, приговаривая:
— Что же ты молчишь? Неужели лишился языка? А ведь любил острить и болтать подолгу! Скажи хоть слово, обворожи нас своим красноречием! Эй, рабыни, раскройте ему рот и вытяните язык! Я хочу увидеть, какая разница между его языком и нашими!..
— Готово, госпожа, — казала одна из невольниц, придерживая язык щипцами для снимания нагара со свечей.
Фульвия разглядывала язык Цицерона с любопытством.
— Язык оратора ничем не отличается от языка любого квирита, — вымолвила она с видимой досадой и, выдернув шпильку из волос, принялась колоть язык, захлебываясь от смеха:
— Вот тебе за то, что болтал без меры! Клеветал на видных магистратов, на друзей!.. Вот тебе за оскорбления! А это за насмешки! А теперь получай за «Филиппики» против Антония!.. А правую руку привез? — повернулась она к гонцу. — Эй, атриенсис! Дать ей пятьдесят ударов за то, что писала «Филиппики», грязную ложь против Марка Антония! Бить ее не обыкновенными бичами, а бичами из воловьей шкуры в назидание бессовестным клеветникам!
Исколов язык оратора, она приказала гонцу положить голову и руку в мешок и отвезти к Антонию.
— Ты найдешь господина на комициях. Напомни ему, что он обещал выставить голову и руку Цицерона на трибуне. А это возьми за верную службу.
И она подала ему золотой перстень с крупным гиацинтом.
Почти одновременно с убийством Цицерона в виллу Эрато ворвался отряд ветеранов под начальствованием седого центуриона.
Оппия не было в Риме (перейдя вместе с Бальбом на сторону Октавиана, он уехал в Нарбонскую Галлию под предлогом работ над сочинениями об александрийской, испанской и африканской войнах, а на самом деле потому, что боялся Октавиана), и он не мог известить Эрато об опасности. Оставленная на произвол судьбы, гречанка не очень тяготилась отсутствием покровителя.
Она охотилась и проводила время на празднествах земледельцев: скука убила гордость и презрение к простым людям. Эрато принимала участие в различных празднествах — в честь Юпитера, Марса и его двойника Квирина, а на Сатурналиях, Терминалиях и Луперкалиях появлялась в сопровождении молодежи. Услыхав, что, в окрестностях начались убийства, а в городе неспокойно, она послала Оппию письмо, умоляя его возвратиться в Рим. Не страх за жизнь пугал ее, а боязнь разгрома виллы. Она держалась за собственность, которой владела впервые, жадно и упорно, и жертвовать имуществом в угоду разгульным ветеранам считала безумием.
Когда в виллу ворвались ветераны, она вышла полуодетая из конклава, приказав рабыням спросить, что им нужно. Невольницы поспешно удалились.
Не прошло и одной клепсы, как они появились в атриуме во главе нелюбимой госпожей рабыни, которую Эрато часто наказывала. Почувствовав опасность, спартанка не растерялась (носила в складках одежды кинжал) и пошла им навстречу. И вдруг позади невольниц увидела бородатых ветеранов.
— Как вы смеете врываться толпою в атриум? — строго спросила она, больше обращаясь к нелюбимой рабыне, чем к остальным, а в голове настойчиво билась мысль: «Убьют, потому и пришли». — Неужели не знаете порядков? Плетей захотели?
— Довольно издевалась над нами ты, гадина! — закричала невольница, толкнув ее в грудь (Эрато устояла на ногах) — Довольно…
Не кончила: Эрато ударила ее кинжалом в шею и мгновенно выпачкала кровью свои руки и тунику. Рабыни окружили ее, нанося удары кулаками. Она отбивалась кинжалом.
Центурион растолкал невольниц.
— Начальник, помоги мне наказать взбунтовавшихся рабынь! — обратилась к нему Эрато. — Я, жена Оппия, друга триумвира Октавиана Цезаря, требую от тебя помощи!
— Лжешь! Жена Оппия уехала с ним в Нарбонскую Галлию, а тебя я не знаю. Ты значишься в списке проскриптов…
Лицо Эраты исказилось.
— Ты ошибся, центурион, — пролепетала она посиневшими губами.
— Нет, не ошибся. По списку ты значишься спартанкой Эрато, вольноотпущенницей Оппия. И поскольку сам Октавиан Цезарь внес тебя в список…
— Это ошибка! — простонала гречанка. — Меня знает триумвир Марк Антоний, у меня бывал диктатор Цезарь, и ты не посмеешь…
Центурион извлек меч и, отойдя от нее на два шага, ударил ее по голове с такой силой, что рассек череп. Эрато тяжело грохнулась на пол.
Оставив двух воинов присматривать за виллой и невольницами, центурион потребовал от атриенсиса ключи от погреба, где хранилось вино, и унес их с собою.
— Следить за порядком! — крикнул он, удаляясь. — А если не доглядите, расправа будет коротка!
XVIII
Посылая Лицинию к Сексту Помпею, Брут не надеялся на успешность переговоров.
Опасаясь, что Секст поддался хитрости демагогов, он хотел разъяснить ему, что не может быть прочного мира между сыном Цезаря и сыном Помпея Великого.
«Твое место, — писал он, — в наших рядах. Разве не знаешь, что Рим залит кровью республиканцев? Неужели ты веришь монархисту Антонию и жестокому демагогу Октавию? Действуй обдуманно, не ошибись, потому что последствия будут ужасны. Если же ты хочешь один бороться с. триумвирами, чтобы пожать лавры побед, то берегись, как бы эти лавры не обратились в шипы. Я знаю от перебежчиков, что триумвиры готовится к войне против меня и Кассия. Антоний желает отомстить заодно за смерть Гая Антония, которого я принужден был казнить в возмездие за убийство Цицерона. Недавно я решил оставить Македонию и переправиться в Азию. Там, соединившись с Кассием, мы образуем большое войско, способное к длительной борьбе. Если же ты не хочешь вступить в союз с нами, то опустошай по крайней мере берега Италии, перехватывай на море хлеб, предназначенный для Рима. Сделай это во имя отца твоего, Помпея Великого».
Лициния лично вручила Сексту эпистолу Брута и не спускала с него глаз, пока он читал ее. Она видела, как Помпей прослезился, и ей жаль было этого бездомного мужа, скитающегося по морям.
Напоминание об отце бередило в нем неизлечимую рану: борясь за республику, мстить за отца и, мстя за отца, бороться за республику! Это было целью, а все остальное в жизни казалось для него незначительным и ненужным. Знал, что все надежды, все свои чаяния аристократы возлагали на него.
Секст, муж суровый, мрачный, молчаливый, был убежденным республиканцем, вовсе непохожим на людей своего времени: в груди его билось сердце римлянина, и древняя добродетель-храбрость,[8] от которой давно уже не осталось следа в обществе, украшала его больше, нежели диадема царскую голову. Мысль о Помпее Великом, предательски убитом на его глазах, не давала покоя, — он видел его, грузного, тучного, с седою гривою волос и юношески блестящими глазами, и ему казалось, что тень отца требует мести, исполнения того сыновнего долга, который он, Секст, считал целью своей жизни и без которого его существование казалось ненужным. Но оставалось служение республике, и он решил посвятить свою жизнь борьбе. Поражение при Тапсе и Мунде, смерть брата (и его тень требовала мести), диктатура Цезаря — все это были несчастья; их можно было перенести, не складывая оружия и не покоряясь, ожидая благоприятного случая к выступлению. Убийство Цезаря, по его мнению, было воздаянием за смерть отца; он не мог сблизиться с заговорщиками, потому что презирал их. "Для Секста было ясно, что мартовские, иды не изменили положения в Риме. Появился Октавиан, льстец с заискивающей улыбкой, и стал «играть в демагогию». Как было противно Сексту слушать рассказы своих приверженцев об этом муже! И все же он слушал, хмурясь и поглаживая бороду, которую отрастил в знак траура по отцу.