– А вот я и говорю: чтобы ловчее спихивать друг дружку сверху вниз! Поскольку любой верх без низу не бывает, как любой корабль не бывает без ватерлинии!
– Так ты, Обечкин, за то, чтобы равенства никогда не было, да? Когда оно – так и так, по-твоему, недоступное?
– Оно в одном доступное: в смене команд! Кто был наверху, тот хотит – не хотит, а пущай спускается вниз! Пущай ждет момента, чтобы исхитриться и снова выскочить наверх!
– Благодаря таким вот, как ты, и погибают революции, Обечкин! Одне ее делают, а другие – губят!
– Верно! Правильно! Все одно сопрут революцию, а может, и сперли уже! Не капиталисты, дак свои же удумают!
– Это о высшей справедливости ты вот так отзываешься?
– О ей! В человеческой привычке пятаки медные и те уворовывать, а тут – справедливость и останется целехонькой? Да никогда! Она же такая лакомая, а ты думаешь, все будут круг ее ходить, облизываться, а руками постесняются тронуть? Ха-ха! Да сопрут ее в одночасье и даже – при полном солнечном освещении! Кабы иначе в жизни делалось, так жизнь давно уже справедливой была бы! Сопрут либо на што-нибудь перелатают. Я позавчерась в газетке в кадетской прочитал: «Революция – это поменьше работать, побольше получать!»
– Наоборот, Обечкин! Революция – это огромный подъем народного духа и самодеятельности! Вот как сию минуту у нас нынче, в Лебяжке! А ты не кадет ли?
– Ну, к чему мне? Я беспартийный пахарь, а более – никто! Войны не хочу – какой же я кадет?
– Не хочешь, а от гражданской войны в России тоже прибыли ждешь: ежели российский мужик и российская же Советская власть землю обратно помещику не отдадут, отстоят, так и нам в Сибири облегчение с земельной арендой выйдет, и мы казачишек с ихними наделами по сотне десятин – тоже потесним! Это ты, поди-ка, хорошо понимаешь! Про Советскую-то власть! Про большевиков!
– Как все. Как все понимают, так и я – беспартийный пахарь! Когда какая власть сильно наверху – почему бы и не быть за ее? Беспартийному-то пахарю?
– Э-э-э… – тихо произносил Саморуков, наклонясь к Устинову, – и все про жизнь! Научились-то как говорить об ей – страсть! Ишшо года два назад сроду и не было такого разговору, таких слов среди мужиков! А нонче говорят все про жизнь без краю, днем и ночью, тверезые и пьяные, а жить-то все одно никто не умеет… Жить, Никола, никто не умеет – как было, так жить уже никто не желает, а как будет – никто не знает! Вот хотя бы седни – нету же среди нас всех Севки Куприянова?
– Нету его, Иван Иванович. Я это сильно нынче заметил. В обиде он…
– И Гришки Сухих – тоже нету!
– И его…
– Многих других нету. Кудеяра, к примеру…
– Ну, Кудеяр – это бог с ним. Он только и знает, что конец света провозглашать.
– Смирновского нету, Родиона Гавриловича.
– Энтого – жаль. Жаль, что нету. Хотя он слишком уж военный человек. Ему гражданские всякие дела как бы и лишние. Ну, а что же, Иван Иванович, что их всех нету?! Только и делов! Нету и нету! Значит, не желают быть.
– Значит, обратно, Устинов, не выходит такого случая, чтобы хотя бы в одном каком-то деле все были, как один. Чтобы хотя раз единственный было, как в сказке: все за одного, один за всех. Нет, не умеют люди между собою жить! Воевать друг с дружкой, энто – да, энто – умеют! И мы вот все, сидящие нынче за длинным столом, провозглашающие разные слова, – мы, может, гораздо ближе к междоусобной войне и к убийству друг дружки, чем к равенству и к братству, о коих без конца и краю сейчас говорим и толкуем?! А когда многие не захотели прийти сюда – это сильно плохо, Никола. В ранешнее время энтого не было. В ра-нешнее время говорилось – собираемся все, как один, – все и приходили, больные и те на карачках приползали.
Устинов промолчал.
Зато Дерябин, сидя неподалеку, слышал Ивана Ивановича и тотчас откликнулся на его слова:
– А мы, гражданин Саморуков, обойдемся! Без тех, кого среди нас нонче нету, кто и всегда-то отказывается от народу. И даже – без тех, кто для виду – с народом, а в действительности против его и только и делает, что морочит народу голову!
– Как же ты без их думаешь обойтиться? – поинтересовался Иван Иванович у Дерябина. – Как бы их совсем не было в нашем в лебяжинском обществе, тогда – понятно, нету их и нету. А когда они все ж таки в ём есть? Существуют?
– А вот на то и война, чтобы окончательно и навсегда разрешить вопрос, всякое несогласие между людьми!
– Ты, гражданин Дерябин, завсегда хорошо знал, что и как нужно делать. Другие, бывало, думают, голову свою и так и этак ломают, а ты – раз-два! – и готово, узнал!
– Человек потому и человек, а не скотина какая-нибудь, что он всегда должон знать, что и как необходимо делать, как поступать, как ломать жизнь по-своему!
– Понятно! – согласился Иван Иванович. – Только я не замечал, чтобы у тебя на ограде, в доме и на пашне, гражданин Дерябин, был хороший порядок. Какой должон быть, когда ты в любом случае знаешь, как надо правильно сделать.
– Так! – согласился Дерябин. – Порядок есть на ограде Гришки Сухих. Так, по-твоему, Гришка правильно все делает, да? Он знаток, да? Эксплуататор и буржуй? Он?
Иван Иванович вздохнул и сказал:
– Обои вы против общества. Тольки с разных концов!
А посередке стола, где сидело много женщин, затеялись сказки.
Лебяжинские сказки совершенно были особые. Они говорились по-разному – и со смехом, и печально, и была у них своя история. История подлинная – она шла с тех времен, когда на бугре между озером и бором, на месте нынешней Лебяжки, столкнулись две партии переселенцев – староверы-кержаки и другие, откуда-то из-под Вятки, их в ту пору прозвали полувятскими.
У кержаков на землю прав оказалось больше – они стояли на этом бугре станом, посеяли и пожали урожай, но было это в походе, временно – старец Лаврентий вел их от царицы-немки вовсе не сюда, а в дальнюю даль, за море-Байкал. И, сняв здесь урожай, они пошли на восток. А на востоке, за морем-Байкалом, вот что случилось: они раскололись между собою.
И одни остались на той пустынной забайкальской земле, а меньшую часть другой старец, Самсоний Кривой, повел в обратный путь. Он повел их к тому месту, на котором они однажды сеялись, которое многим и глубоко запало в душу: бугор травяной зеленый, озеро глубокое, бор синий, а далее – пашенная, цельная земля без краю. И не икона эта картина, а все равно как лик Христов.
Почти год вел Самсоний Кривой обратно к этому лику свою паству, семей более двадцати, истово замаливая в пути грех, который он взял на свою душу расколом с великим старцем Лаврентием.
Из-за этого греха и отчаяния был обратный путь еще тяжелее, чем путь вперед, на восток, за море-Байкал, и шли поселенцы от зари до зари, а во тьме лишались сна и шептали вслед за Самсонием покаянные молитвы. Были среди них слабые телом либо духом – померли все, и медленно шли они, оставшиеся в живых, и достигли обетованной той земли, зеленого того бугра между бором и озером уже под зиму, даже не имея какого следует зимнего запаса пропитания. А достигнув его, не поверили своим глазам: с бугра зеленого уже избяные дымки тянулись в небо: и сами избы, не совсем худо-бедно, а ладно были поставлены. На одной избе так и петушок резной весело торчал, красовался, только что не кукарекал.
Это и были полувятские – тоже семей десятка два.
– Сгиньте!.. – сказали им кержаки. – Земля есть сия наша – мы по ей первую борозду прокладывали, мы в ее первое же зерно бросали – сгиньте, не то пожгем! Убьем! Все исделаем с вами – сгиньте! – И для начала и показа сожгли крайние две избы: вот как будет со всем вашим селением!
Но полувятским в зиму уходить, бросать новенькие подворья тоже было нельзя, тоже гибель, и они сказали кержацкому табору:
– Вы, правда что, сильнее нас – мужиков у вас поболе. Зато у нас имеется девок шестеро, шестеро невест – давайте родниться?! Породнимся, а родственникам уже тесно не будет, на родственников места хватит уже с избытком!