Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И русскому мужику пахать – все равно, что киргизу пасти в бескрайней степи табуны лошадей, все равно, что норвегу забрасывать в безмерный океан свои сети, все равно, что остяку идти по соболиному следу, все равно, что старателю в любой стране, в любом крае света промывать из грунтовой породы драгоценное золото.

Есть в крестьянстве работа и потяжелее, чем пахота, есть полегче, но сноровки требует от мужика больше, а вот пахота – она как раз на пределе того и другого: будь она еще чуть потяжелее, и тогда многие из мужиков не управились бы с нею, не хватило бы у них сил; а будь в ней чуть меньше умения – то и всякий, кто силу имеет, пахал бы запросто, и вовсе не надо было бы такому воротиле быть крестьянином, чему-то от земли учиться, что-то уметь с землею делать.

И если парнишка в крестьянской семье растет и сызмальства научен и боронить, и косить, и с конями управляться, он все равно до тех пор в молодняке будет ходить, покуда две-три десятины без огрехов не вспашет.

Вспахал – вот уже тогда он мужик, хочешь – женись, хочешь – езжай на базар, покупай себе галоши блестящие с красным подкладом – на все это ты имеешь теперь право и власть.

А если женщину увидишь вдруг в поле, как идет она за сохой или за плугом, и кричит и кричит по-своему, по-бабьи, на коней, понукая их, а кони от этого крика прядут в непонимании ушами – тогда непременно должно запершить у тебя в горле и заститься в глазах за горькую эту судьбу: значит, овдовела та женщина, значит, край пришел ей в жизни, значит, нету помощи ей от рода человеческого – одна-одинешенька баба, и только ребятишки за ее подол держатся, а ей уже опереться не на что, не на кого.

И когда мечтает она о желанной какой-то встрече – так уже только на том свете, на этот свет ей надеяться не приходится.

Пахота – это же не один только труд и работа, это судьба и доля человеческая.

Пахота – не только судьба и доля человеческая, это еще и указ природы человеку.

И покуда человек природного указа держится, следует ему – до тех пор будет известно, что такое жизнь людская; забудется указ, и неизвестно станет о человеке ничего – кто он, что он, зачем и почему. И заблудится человек в неизвестности.

Устинов Николай блудить в неизвестности не хотел и потому, наверное, отменным был пахарем. Об этом его мастерстве и умении не все в Лебяжке и знали, это ему было все равно, он сам про себя знал: легко идет у него пашня, славно ложится у него пласт, на вид нет особенного, работа как работа, но там, где другой давит на плуг всею грудью и телом, ему довольно принять эту тяжесть на одну только правую или левую руку.

Это припомнить, так года с тысяча девятьсот пятого, с разнесчастной японской войны лебяжинцы побросали сохи, понакупили плуги Сака.

Но с тех пор многие побросали уже и те самые первые свои приобретения – не смогли выбрать орудие сразу, чтобы шло к рукам и коням, к своей землице. Не было привычки, вот и не смогли.

А Устинов тот раз не стал торопиться, прожил при складе сельхозмашин и орудий датчанина Рандрупа неделю, неделю и примеривался к плугам, слушал объяснения инструктора, глядел, кто и как из покупателей-мужиков тут же, поблизости от склада, гонит пробную борозду, и сам прогнал этих борозд не один десяток. После сказал: «Вот этот плужок будет мой!» И, действительно, это и был тот единственный плуг системы Сака, который своей хотя и железной, а все-таки природой предназначался Устинову Николаю, а больше – никому.

Конечно, самая главная пахота – это по весне.

Боже ты мой, кто только не напрашивается в помощники к весеннему пахарю, не льнет к нему, не спешит в его борозды?!

И грач, и ворона, и скворец, и мышка полевая торопится по самому донышку борозды, тыкается пуховым рыльцем туда-сюда, а над тем очумелым от яркого света мышонком уже вьется ястребок – гляди, не зевай, земная тварь! – и собственной песней день-деньской и сыт и пьян вверху жаворонок, а птичка-трясогузка то бежит-бежит вслед за пахарем, а то облетит его стороной и, вроде как махонькая лошадка на бегах, мчится впереди упряжки, оглядывается, трепыхает гузкой и хвостиком, поторапливает пахаря и коней за собою.

О земляном червяке, букашке-таракашке говорить нечего – эти борозду полнят гуртом, не различаясь породой, порода у всех у них в то время одна – весенняя. И только позже, когда подсохнет на солнышке пашня, все они одумаются, расползутся, кому куда положено, – одни в глубь земли, другие на земляной верх.

После одумается и сам пахарь, а поначалу так и с ним случается дурман.

У Николая Устинова дед был – звали Егорием, – тому необходимо, бывало, хотя бы час походить за сохой в нагом виде.

Над ним и в ту далекую, еще темную пору посмеивались, называли Егорием-бесштанным, он не унимался: «А ежели душе и телу требуется? Ежели, покуда я их не ублажу, оне мне покою не дають – тогда как?»

А пахарь был знаменитый и в любой работе жалел коней, самого же себя – много позже после них.

Внуку объяснял: «Робить надоть, Николко, ровно как за столом исти. Это одно и то же, только и разницы что исти – в себя, а робить – из себя. И одно другому должно быть одинаково – как съел, так и сробил! Потому ешь – покудова в брюхо лезет, а работай – чтобы сил оставалось сапоги снять. Может, и не два сапога, а на один только останется у тебя сил – энто даже лучше. Тогда ты уже свят-человек: все исполнил, сколь мог, сколь дадено тебе от бога силы, и теперича ни одна забота не имеет возможности к тебе пристать, подступиться!»

Этим егориевским словам Устинов не то чтобы всегда следовал, но помнил их.

Пахота к этому располагает – покуда пройдешь одну, другую, сотую, а потом – тысячную, а за многие-многие годы, может, и десятитысячную борозду – чего только не передумаешь, чего не вспомнишь?

На поворотах, правда, нельзя думать головой, надо думать руками, чтобы огреха не было, чтобы коней лишний раз не дергать, а поворачивать их плавно, будто лодку кормовым веслом, чтобы конец одной борозды или начало другой не получились бы мелкими, так что вместо хлеба, радуясь твоему неумению, взойдет здесь один только сорняк-жабрей, и чтобы не запороть плуг слишком уж глубоко, так что задним ходом его только и можно высвободить из земли.

На поворотах ты ничего не видишь – ни ближней дороги, ни дальнего неба, а видишь коней, как, тесня друг друга ребрами, они берут то ли вправо, то ли влево, видишь плуг, как, лежа на лемехе, он развертывается следом за конями, а тебе надо точно схватить миг и поставить его на работу, чтобы и быстро и плавно, и не мелко и не глубоко он внедрился в землю… Все в ту поворотную минуту в тебе занято, собственные печенка и селезенка, и сердце в груди, и мозг в голове как бы тоже кренятся набок, норовят тебе помочь, проявляют свое старание и умение – пользуйся ими! Не зевай!

Поворот и заезд из борозды в борозду – это как бы маленькая, но тоже поворотинка жизни, ведь и в жизни так же: гонишь и гонишь свою борозду, а настал миг – требуется от тебя поворот, и вот уже неизбежно то, что было справа от тебя, вдруг является с левой руки, а что было спереди, то теперь сзади…

Миновал поворот, вошел ты в борозду – а любы пахарю длинные борозды! – и вот уже руки делаются у тебя спокойными, сердце определяется на свое место и голова тоже берет свое – занимается мыслями…

Мыслями о том, какой должен быть урожай, почем будет пшеница за пуд, почему в эту войну немцы били русских, тогда как раньше бывало наоборот, почему птица летит, взмахивая крыльями, а вот аэроплан крыльями не машет, а тоже летит…

Мысль ложится к мысли вплотную, как борозды твоей пашни. И сам ты весь тоже повернут к свету и к солнцу, тоже обнажен и вспахан и готов принять в себя весь белый свет.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

26
{"b":"197791","o":1}