Попытки «выйти к изучению мышления» через язык были впоследствии, вместе с «новым учением о языке», оставлены в нашей стране после гениальной брошюры Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», но для меня этот выход остался на всю жизнь реальной, живой и плодотворной задачей.
И наконец, к концу жизни я надеялся через мышление сомкнуться с физиологией мозга, ибо как бы ни было мышление по своему содержанию обусловлено обществом, его механизмы в конечном счете должны были быть общечеловеческими — биологическими; и таким способом я примирялся со взглядами моей мамы. Так или иначе, мы с ней оба были материалистами: она — «механическим» (но не столько от каких-то «Бюхнсра, Фогта и Молешотта», сколько от Павлова и Сеченова); я же — «историческим материалистом».
Этот план был позже, после лекций и докладов И.Г.Франк-Камснецкого, дополнен предполагаемым ходом к мышлению через мифологию, но в целом уже для меня никогда не менялся. Нечего говорить, что до физиологии мозга я не дожил.
Почему я решил начать именно с древнего Востока? Во-первых, конечно, из-за начавшегося еще в девять лет увлечения египетскими иероглифами и Египтом; затем — из-за подаренной папой «Кэмбриджской истории древнего мира» и ради особенно заинтересовавших меня «народов моря» (битвы которых с египтянами и сирийцами разыгрывались мной с Аликом на крепостях из кубиков с помощью фигурок «хальмы»). «Народы моря» же, естественно, связывались с гомеровским эпосом; я исписал множество карточек и тетрадей генеалогиями греческих героев — по «Илиаде», по папиному учебнику мифологии и «Реальному словарю классической древности» Любкера, купленному уже мною самим у букиниста; я пытался доказать себе (чтобы в будущем доказать и другим), что эти генеалогии согласусмы, а потому историчны. Ключ к решению вопроса, как казалось мне, лежал в изучении недавно открытого хеттского общества на стыке Эгейского и ближневосточного мира. При этом из всего того, что я уже успел прочитать по истории древнего Востока, было ясно, что подходить к хеттам надо, начиная с изучения ассиро-вавилонской клинописи и древних языков.
И наконец, уже независимо от детских увлечений, потому еще мне нужен был древний Восток, что здесь было ближе всего к первоначальному, общечеловеческому: правда, археология заходит еще дальше вглубь времен, но черепки и фундаменты не дают «выхода» ни к социальным отношениям, ни к мышлению. Я не помню уже, почему я отверг этнографию — отчасти, наверное, потому, что питал склонность к письменному тексту, к документу, а этнография все же доходит до нас через субъективное восприятие этнографа или, того гляди, миссионера.
Итак, было решено, что я буду учиться истории древнего Востока. Дома я не встречал никакого сопротивления, а Миша меня поддержал. Я стал читателем библиотеки Азиатского музея[21] и посещал заседания Кружка древнего Востока при Эрмитаже.
Теперь речь шла о том, как претворить мой замысел в действительность. К 1930 г. на университет, как и на среднюю школу, распространилась реформа образования: был введен бригадно-лабораторный метод, совершенно отменены лекции (бывало, что профессоров увольняли «за превращение занятий в лекции»), в университетах и других высших учебных заведениях (интеллигенция еще никак не могла произнести слово «вузы») линия велась на крайне узкий практицизм. Так, биологический факультет был преобразован в «факультет животноводства и растениеводства», а «ямфак» был и вовсе закрыт; взамен его был открыт отдельный институт под названием ЛИЛИ — Ленинградский институт лингвистики и истории[22]; он делился не на факультеты (они были упразднены вместе с лекциями и некоторыми буржуазными науками, как то филологией), а на «отделения»: историко-пе-дагогичсское, экскурсионно-персводческое и музейно-краеведческое. Прием производился исключительно по классовому признаку, продолжительность обучения была четыре года, но поощрялось перевыполнение плана в виде завершения курса за три года. Ямфак работал еще в Главном здании Университета, но ЛИЛИ получил отдельное здание по Университетской набережной 11, где и теперь (1983 г.) помещаются филфак и востфак. Дух этого учреждения хорошо рисует следующий эпизод.
В вестибюле, симметрично двум лестницам, ведущим на полуэтаж, стояли два гипсовых бюста. Новый директор (не упомню его фамилии), входя впервые в здание, спросил у кого-то (своего заместителя или же завхоза?):
— Кто такие? — Древние философы: Платон и Аристотель. — Материалисты? — Да нет… — Убрать! — А они на металлическом стержне. — Разбить! — И разбили.
Он же, председательствуя на собрании, после доклада говорил:
— Пусть теперь выскажутся партийные товарищи, а потом прочая публика.
В этих условиях осуществление моего намерения — готовиться стать историком древнего Востока — казалось совершенно нереальным. Но я не очень беспокоился: все так или иначе менялось на глазах, а из моих сверстников, кончивших вместе со мною 9-й класс 176 школы, в высшие учебные заведения все равно попали пока лишь очень немногие (хотя большинству из них, в отличие от меня, к моменту окончания уже исполнилось 17 лет, что было необходимо для поступления); большинство поступило на заводы — зарабатывать себе рабочий стаж.
Однако, еще за два года до обращения Сталина, Кирова и Жданова о преподавании исторических наук, в ЛИЛИ обозначилось начало новых реформ, в общем направлении обратно к традиционному университету (они продолжались до 1936 г.): хотя на старших курсах еще кончали студенты музсйно-краеведческого и экскурсионно-переводческого отделений, но для первого курса был объявлен прием на историческое, литературоведческое и лингвистическое отделения. Я подал бумаги на историческое отделение. Бумаги эти были следующие: заявление, автобиография (увы, очень коротенькая!), фотокарточка, анкета; здесь наиболее тяжелые пункты были «социальное положение» — в моем случае «из служащих» — и «бывшее сословие» (так! Через 15 лет после «отмены» сословий!) — в моем случае «из мещан»; последнее было неточно, так как мой отец как окончивший курс высшего учебного заведения был «личный (т. е. непотомственный) дворянин», а мать была, хоть и вроде Маши Мироновой из «Капитанской дочки», но все-таки дворянкой. Однако, поскольку ко мне дворянство не могло перейти ни от отца, ни от матери, то я, живи я в царское время, был бы мещанин. Кроме того, в числе бумаг требовалось свидетельство об оспопрививании, о среднем образовании (аттестат) и характеристика с места работы, из рабфака или школы. — Я еще осенью 1931 г. пошел за аттестатом и характеристикой в свою школу. На ступенях лестницы я встретил Веру Бастыреву (на два года младше меня), с косой, свернутой на затылке; ее окружала толпа младшеклассников: «Вера Дмитриевна! Вера Дмитриевна!»…
— Здравствуй, Вера, — сказал я. — Что это, ты уже учительница?
— Да, окончила краткосрочные педагогические курсы после 7-го класса.
Я прошел к самой Пугачихе — она так и сидела за письменным столом в кумачовом платке. Аттестат она мне выдала (весной еще не было бланков), а с характеристикой оказалось сложнее.
— Какая у тебя была общественная работа? — Я был бригадиром учебной бригады. — А кто входил в твою бригаду? — Финкельштейн, Толяренко, Касаткин, Зееберг, Молчанова, Росселевич.
— А ты знаешь, в чем они обвиняются?!
Я знал; махнул рукой и весной 1932 г. подал бумаги без характеристики.
II
Вернувшись в сентябре 1932 г. из Коктебеля, я зашел в ЛИЛИ и там на полуэтаже (где сейчас книжный киоск) стал смотреть свою фамилию в списках принятых. В списках принятых меня не было, но я был в списках кандидатов. Это значило, что если в течение первого семестра кто-либо из рабфаковцев не выдержит бездны премудрости, то меня зачислят на его место, в противном же случае — отчислят.
Из других фамилий в списке было две знакомых: Ошанина Е.Л. (Галка)[23] и Магазинер Н.Я. Обе они были детьми научных работников, а научные работники в нынешний прием были приравнены к рабочим. А мои родители научными работниками не были, почему я и удостоился быть принятым только в кандидаты. Это не мешало мне сразу же приступить к занятиям.