А то еще были «дети лишенцев» — священников, офицеров, нэпманов, — тем был закрыт ход и к образованию и к сколько-нибудь привычной работе, да и на любой работе их могли уволить во всякое время, как «примазавшихся», как «чуждый элемент».
Едва ли не большинство интеллигентских детей шло после школы на завод — «переплавиться в пролетарском горниле», — чтобы через год-два явиться в ВУЗ «от станка». Но многие, — как наши родственники Трусовы, дети белого офицера, — так и остались без образования.
За свою принадлежность к интеллигенции, — свою и своих детей, — держался каждый интеллигент, и пролетаризация детей переносилась особенно болезненно.
Интерес, который вызвал у интеллигенции «эксперимент» индустриализации, сочувствие объявленной благородной общей идее большевиков, широкие, даже неограниченные возможности применения научной и технической мысли, открывавшиеся перед интеллигенцией советским правительством — все это окупало многое. Но, в общем, лояльная работа интеллигентов сочеталась с шуточками, с брюзжанием, с обидами. А правительство придавало этому преувеличенное значение, памятуя белую гвардию. И перед каждым интеллигентом грозно маячил призрак ГПУ. Впрочем, о том, что задумано планомерное уничтожение старой интеллигенции, не догадывались, не задумывались, — хотя, перечитывая через пятьдесят лет старые работы Ленина, Луначарского, где об этом говорилось довольно прямо, удивляешься, как этому не верили сами интеллигенты.
Но мы-то, младшие, мало ощущали тс бытовые и социальные неудобства, которые испытывали наши отцы. Хотя мне иной раз и приходилось постоять в очереди за керосином, вымести или натереть пол, накрыть на стол, — но на этом столе все же не было особого недостатка в пище; на одежду мне было наплевать, и когда дешевые заграничные костюмчики с брюками гольф и тяжелые норвежские лыжные бутсы сносились, я столь же легко натянул бумажные брюки, с трудом полученные родителями по ордеру, и скорохо-довские полуботинки. До окончания школы было далеко, — надо было в нее еще поступить, — семья наша была, в общем, не затронута неприятностями, — и мы, ребята, имели достаточно сытости и досуга, чтобы увлекаться идеей всемирной справедливости социализма, с жадностью читать логичные, Увлекательные, справедливые — и всегда отвергаемые буржуазными дипломатами речи Литвинова, с жадностью читать новости о разгорании революционного движения в Германии, Австрии и в Китае, и считать месяцы и годы, которые отделяли нас от германской, а затем — и мировой революции.
В то же время нам все время внушалась психология «осажденной крепости»: мы на военном положении; кругом, со всех сторон, лютые враги; война с Империализмом не кончилась в 1924 году, а лишь отсрочена — при этом мыслилась в первую очередь война с «Антантой», с Англией и Францией, а не с Германией, и это впоследствии сыграло важную роль в развитии событий. Эти впечатления, — трудно разделить их по годам: так запомнился целый период жизни, от возвращения в Ленинград в 1929 году до первых университетских лет. Таков был фон моей новой жизни, в которой развивалась душа моего юношества, — третья, что ли, или четвертая душа, жившая «в этом теле до меня».
II
Когда мы вернулись, уже вступили в силу законы о жилищной норме; ни мы не могли получить обратно на законном основании всю свою квартиру на Скороходовой, ни наши родственники не могли съехать, просто наняв себе жилье. Мы потеснились; тетя Варя Трусова и ее сыновья, Котя и Женя, въехали в комнату на отлете, — ту, что была раньше Мишиной и моей. (Позже, в 1931 году, тетя Анюта с дочерьми Надей и Нюрой тоже поселились у нас — в папином кабинете). Мы же все тогда разместились в двух комнатах. Мою и Алешину «походные» кровати поставили в столовой, и там же у окна стояли два наших стола.
Было тесно, неудобно и неуютно. Жизнь шла самым беспорядочным образом. Папа по-прежнему работал поздно, часов до двух; Надя часто спала днем, а ночью дежурила; по ночам дежурил и Жоька Трусов, работавший сторожем на мосту лейтенанта Шмидта, днем же он учился играть на флейте, а брат его Котя рисовал плакаты и лозунги; у того вообще были смешаны день и ночь; в комнате у Трусовых были всегда беспорядок, грязь и неприбранность; на полу лежали недорисованные плакаты, кто-то спал, кто-то курил, кто-то пил; ложась спать, Женька вывешивал свои носки на палке в форточку, так как держать их в комнате, даже при самых скромных гигиенических требованиях, было невозможно.
В наших собственных комнатах было немногим больше порядка. На моем столе громоздились книги и бумаги; иногда я клал на них сверху доску, и уже на ней отлагались дальнейшие геологические напластования. Я и Алеша вставали поздно, Миша — смотря по лекциям и в зависимости от того, как проведен был вечер; папа вставал довольно рано, мама — позже. Поэтому в доме кто-то вечно умывался, кто-то запирался в уборную, кто-то орудовал на кухне, кто-то сморкался в умывальник, кто-то ложился спать, кто-то вставал; а так как ход в ванную был через нашу с Мишей комнату — она же столовая, — и затем через спальню папы и мамы, а уборная была за стеной, к которой примыкала папина и мамина кровать — то непрерывно было ощущение, что все друг другу мешают.
Папа, хоть и сам был не ахти какой любитель порядка, пытался по-своему навести какой-то строй в этот безалаберный быт. Перед тем, как ложиться спать, он мерными шагами обходил всю квартиру с видом ночного сторожа, и протяжным голосом провозглашал:
— Два-а часа-а но-очи, регули-ируйте ва-аши желу-удки, два-а часа-а но-очи, регули-ируйте ва-аши желу-удки, два-а часа-а но-очи, регули-ируйте ва-аши желу-удки…
На уборной, куда я спасался от многолюдий, — спокойно почитатьчто-нибудь, — он — для моего посрамления и для пользы прочих жильцов — прибил плакатик:
ИЗБА-ЧИТАЛЬНЯ ИМ. И.М.ДЬЯКОНОВА,
а над умывальником повесил другой плакат:
ДАВЛЕНИЕ В НОСУ,
превышающее 1000 атмосфер и приводящее к обсмаркиванию умывальника,
ВОСПРЕЩАЕТСЯ
Квартуполномоченный
Дом вечно как-то лихорадило. Все время происходили какие-то экстренные случаи. То Котька придет домой пьяный, то Женьку за руки и за ноги снимали с кровати, кровать переворачивали и клали на него сверху, а затем поливали Женьке лицо водой через дуршлаг — более гуманные средства на него не действовали.
Младшая дочка тети Анюты, хорошенькая, глупенькая, черноглазенькая, веселенькая Нюрочка, рисовальщица и вышивальщица, страдала циклотимией — а попросту маниакально-депрессивным психозом. Временами она впадала в мрачное уныние, сидела целыми днями в каком-то угнетении на диване; потом начиналось возбуждение — она пела, лихорадочно рисовала, — то саму себя — в зеркало, то кого-то из нас: суетилась, собиралась поступать куда-то учиться, — а потом исчезала из дома. Начиналось общее беспокойство. Раз её брат, Борис, нашел ее через неделю у какого-то неизвестного типа, с которым она познакомилась на остановке трамвая.
Все это не украшало жизни тети Анюты, да и нашей тоже. Тетя Анюта, мамина старшая сестра, имела много общего с моей мамой. Она была выше ростом и красивее ее, но в ней была такая же флегматичность, та же склонность полулежать на диване с книжкой в руках. Только жизнь ее была много труднее маминой.
Муж ее — брат тети Вари — был офицер; еще до мировой войны в припадке душевной болезни, которую унаследовала от него Нюрочка, он покончил с собой. Тетя Анюта осталась с четырьмя детьми. По счастью, бабушка Мария Ивановна, еще до смерти мужа, настояла, чтобы все дочери имели профессию; тетя Анюта была зубным врачом. Сначала она работала в Вольске, где жил ее брат, дядя Петя; потом, во время поволжского голода, она перебралась в деревню, завела козу и этим спасла там Надю и Нюру (двое старших, Борис и Татьяна, с начала революции вели самостоятельную жизнь). Потом она работала в Петрозаводске, и с 1928 года — в Ленинграде.
В течение всего времени своих странствий она непрерывно крайне бедствовала, а Нюрочка еще при этом болела. Тетя Анюта легко могла превратиться в желчную, нервную, ожесточенную, измученную старуху (в тот год ей было около пятидесяти); но ее характер сделал ее иной. Она смотрела на жизнь философски, размышляла о людях и вещах, говорила всегда спокойно, несколько даже медлительно, со снисходительной усмешкой. И — трудилась, не унывая: мастерила на продажу из тряпок замысловатых и занимательных кукол: полицейских, паяцев, дам, грелки на чайник, мушкетеров; вышивала стенные коврики-картины и, прежде всего, работала у своего зубоврачебного кресла. И хотя была рядовым амбулаторным врачом, но врачом очень хорошим, — дай бы многим знаменитым врачам-частникам, прославившимся, главным образом, из-за высоких гонораров (раз столько берет, наверное уж хороший врач).