Создадим, создадим, –
Осетринки, лососинки
Поедим, поедим!»
Так с тогдашней эстрады осмеивались «совмещане» с их потребительским отношением к социализму. Но — ведь это тайножило в каждом. Не в осетринке дело, — это каждый бы отверг с возмущением и гневом, — но мысль о близости, близости светлой, не омраченной заботами жизни, — разве это, в сущности, не то же? Для одного это — лососинка, для другого — просто человеческие условия существования для себя, еще важнее — для детей (мы-то можем потерпеть!). И это будет скоро, это мы увидим. Так верили вокруг нас коммунисты и сознательные рабочие. И, — это оказалось потом чреватым последствиями, — так учил Сталин. А гражданская война научила и тому, как человеческая жизнь ничего не стоит по сравнению с идеей. Перед идеей человек сходит на нет так легко! Девять грамм свинца!
А интеллигенции хотелось забыть о гражданской войне. У нее было много работы, и она поглощала все мысли. Но при этом хотелось понять общее дело и участвовать в нем, хотелось, наконец, перестать считаться официально людьми второго разряда, — как жиды в «Тарасе Бульбе», которых — придут поляки — вешают поляки, придут казаки — вешают казаки. Ведь придут белые — разве они не перевешают интеллигентов, которые «сделали революцию» или, по крайней мере, служили ей? А в глазах рабочих, едущих с тобой вместе в трамвае, слишком явно виделось желание тоже нас, интеллигентов, перевешать, да и нередко и высказывалось это довольно откровенно. Но интеллигенция верила Ленину, для которого, как думалось ей, — Иван Петрович Павлов, и Художественный театр, и Шаляпин, и все, что было гордостью интеллигенции, — было на самом деле неприкосновенно. А пятилетка открывала перед интеллигенцией совсем уже небывалые творческие возможности. И хотелось быть всему этому не чужими, — хоть и сохраняя свои собственные мысли. Словом, по обыкновению, интеллигенция была ни богу свечка, ни черту кочерга, с точки зрения обывателя.
Папа работал с интересом и с обычной своей энергией. Что получится хорошо, и что — плохо, справятся ли большевики с продовольственными трудностями, построят ли они большую индустрию — было неясно; пока из новых строек вокруг нас были видны только новые унылые дома-коробки — смутные реминисценции конструктивизма и Корбюзье, весьма невзрачного вида, с низкими коммунальными квартирами или комнатами вдоль длинных коридоров, с подтеками по стенам, не высыхающими уже со второго года жизни; да еще всюду кое-как надстраивались старые дома, — от этих уродливых надстроек с трудом спасли улицу Зодчего Росси. Их и теперь, как присмотреться, видно много в городе повсюду. Такое строительство ни в какой мере не спасало город от все растущей жилищной нужды. Но папа считал, что до сих пор у «них» все задуманное выходило. Во всяком случае, «они» хотят хорошего, и наше дело — работать.
Во вредительство папа не верил — обвинения, предъявлявшиеся на самых громких процессах, печатавшихся в газетах (а сколько «процессов» прошло бесшумно и без огласки!) были столь мизерны, политический и экономический эффект того, что вменялось вредителям, если оно в самом деле было бы приведено в действие, мог бы быть лишь столь ничтожным, любая просто неловкая или глупая мера так легко могла быть перетолкована и так часто перетолковывалась как вредительство, — что с папиной точки зрения, гораздо более вероятным казалось: все это затеяно с целью истолковать для рабочих многие трудности и неудачи индустриализации и натравить их на интеллигенцию.
А трудности и неудачи были неизбежны. Страна была неподготовлена к гигантскому и поспешному техническому прогрессу, у нее не хватало квалифицированных рук, старые инженеры пожимали плечами и с трудом учились работать с такой скоростью и напряжением, которые требовались сейчас. Коммунистов-интеллигентов было ничтожно мало, и руководители всюду были из рабочих, — всё малообразованные, хотя по большей части энергичные и нередко умные и дельные люди. Срочно обучались тысячи и тысячи новых инженеров и техников, были введены сокращенные курсы обучения, учащиеся набирались, по возможности, из рабочих через рабфаки; высшие учебные заведения, — ВУЗ'ы и ВТУЗ'ы, как они теперь назывались, — были разукрупнены и давали, каждое, лишь самую узкую специализацию. Студенты выучивались основам такой специальности, но, конечно, им обычно не хватало технического и научного кругозора, не говоря уже об общей грамотности. Но нельзя же было признать, что и в этом — причины многих недостатков строительства. А с грамотностью в науке и технике дело обстояло из рук вон плохо.
Прямую неграмотность быстро и успешно ликвидировали через добровольные школы и «ликбезы», но от ликвидации безграмотности до образованности куда как далеко. Между тем пыл экспериментаторства охватил и школу — от высшей до низшей. В школах заправляли ШУС'ы — школьные советы учащихся; они вели борьбу с буржуазной педагогикой, фактически увольняли учителей по своему усмотрению.
Баллы в школе (и повсюду) были отменены. Школу кончали с «удовлетворительными», — а по существу часто с никакими знаниями. В университете зоология была заменена животноводством, ботаника — растениеводством, филология — экскурсионно-переводчсским делом. Старая лингвистика была объявлена криминалом, её заменил «чстырехэлементный анализ» по Н.Я.Марру, и кто сомневался в нем — исключался из университета как антисоветский элемент. Миша имел в университете большие неприятности за мягкую шляпу и брюки-гольф. Галстук, мягкая шляпа, танцы — все это было признаком буржуазности; комсомольцы ходили в косоворотках, свитерах, тужурках, в кепках; позже появились форменные «юнгштурмовки» цвета хаки с ремнем через плечо — в подражание немецким комсомольцам; на немецких коммунистов возлагались в тс дни большие надежды, и мы рассчитывали по пальцам — не много ли, если положить пять лет до революции в Германии. И, конечно, не сомневались, что тогда капитализм не удержится ни во Франции, ни в других странах Европы.
Вскоре были отменены все праздники, кроме революционных, да и из них под конец остались только 1 мая и 7 ноября; газеты вели бешеную кампанию против религии; поспешно организовывались резолюции о закрытии и сносе церквей — да они и впрямь почти пустовали в городах; в них собирались одни старушки в шушунах и кацавейках и в белых платочках. Отмена пасхи подавалась как борьба с пьянством (точно нельзя было напиться при желании на 1-е мая), а в конце декабря и в начале января на улицах, где жила интеллигенция, всюду окна плотно занавешивались шторами и одеялами: там тайно справляли елку. Елка, интеллигентский обвьчай, завезенный к нам во время оно из Германии, и за который православная церковь уж никак не могла нести ответственности, была тоже объявлена религиозным предрассудком, разоряющим наши леса. А сказать по правде, елок тогда вырубалось на рождество в десятки раз меньше, чем теперь, когда новогодняя (уже не рождественская) елка благословлена официально и загорается в комнате каждого рабочего — по десятку в иной квартире.
Праздники исчезли, зато был введен шссти-семичасовой рабочий день и пятидневная неделя, — мы радовались этому, как первому показателю экономического превосходства социалистической экономики над капиталистической. К сожалению, «пятидневка» была еще и «непрерывкой», — общие выходние дни были отменены, календари выпускались разноцветные — каждый день пятидневки имел свой цвет, и каждый работающий имел свои выходные в дни одного какого-нибудь цвета, — и все в разные; это создавало множество неудобств, когда нужно было кого-нибудь найти на работе и, главное, разобщало людей в их свободное время; но газеты печатали статьи о вреде глупого обычая ходить друг к другу в гости в определенные дни недели.
Бесспорно, что интеллигенция чувствовала себя обиженной; ей не могли забыть, как многие братья, отцы и мужья нынешних «совслужащих» ушли в гражданскую войну с белыми, а больше половины интеллигентов ушло в эмиграцию, — и эту памятливость можно было понять; при этом не верили и в лояльность интеллигентов теперь, держа каждого из них под страхом обвинения в экономической контрреволюции или антисоветской пропаганде; обычаи и образ жизни интеллигенции осуждались, как буржуазные, и даже частично запрещались; и, что было особенно тяжело, ее детям мешали получать образование и самим становиться интеллигентами. Существовал «классовый прием» в ВУЗ'ы. Приемных экзаменов не было: принимали по анкетам. Рабочий-выдвиженец с трех-пятиклассным образованием попадал на рабфак и через год-два — в ВУЗ, а иной раз и без рабфака — и, надо сказать, во многих случаях, если не в большинстве, чистым напряжением силы воли и энтузиазмом одолевал, — правда, суженный, — круг предстоявших ему наук; а детей интеллигенции принимали в последнюю очередь.