Также как и другая моя бабушка, Марья Ивановна (Маша Лыткина) еще девочкой осталась сиротой на руках у матери. Кто был её отец — я не знаю, бабушка сама его не помнила; вероятно, бедный офицер из незнатных дворян (фамилия Лыткин, как я впоследствии узнал, зырянская, а бывает — уральская и сибирская, хотя никто в семье не помнил о каком-либо зырянском родстве). Впрочем, из раннего детства бабушка еще помнила недавно отпущенных на волю крепостных — не знаю, их семьи или соседей.
Оставшись одна, бабушкина мать уехала с дочкой к брату в завоеванный Туркестан. Ехали на почтовых. В повозку запрягались верблюды; дорога длилась два-три месяца. Брат вдовы, Иоаким Андреевич Войцеховский, дворянин польского рода, но считавшийся — из запорожской старшины, внук полоненной турчанки, был уездным воинским начальником в городке Катта-Кургане, только что усмиренном царскими войсками.
Что он был за человек, не знаю; говорили, что он добился хороших отношений с «сартами»; была у него и жена «сартянка» (узбечка) — конечно, невенчанная; ее он скрывал от всех, что соответствовало и взглядам узбеков — в том числе и узбечки, жены его, и взглядам офицерского «общества», в котором он вращался и куда ввести узбечку было, конечно, невозможно. Впоследствии он дослужился до генерала и дожил свой век в Петербурге, где-то на Лахтинской улице. У меня сохранилась его фотография в генеральских эполетах и с неслыханно длинной, расчесанной, шелковистой седой бородой.
Иоаким Андреевич принял сестру, а Маше заменил отца. Но с узбечкой, конечно, и они не общались.
Жизнь Маши с юных лет протекала в провинциальной армейской среде; все ее рассказы начинались всегда со слов: «У нас был один офицер…» или «У одного офицера у нас был денщик…» Офицеры в ее рассказах жаловались на дороговизну каких-то медных блях, введенных в форму прихотью Александра III, женились в семнадцать лет на девочках, с которыми вели потом кукольные ссоры («она» разрезала на куски «его» мундир, «он» разорвал на клочки «ее» платье), горько пили, не могли свести концы с концами; денщики отличались непонятливостью, сдабриваемой восклицаниями: «так точно, ваше высокоблагородие!», пытались долгим кипячением разварить яйца до мягкого состояния («всмятку»), в роковой для офицера момент бывали пьяны, так что сапоги оставались неначищенными; штатские появлялись в рассказах редко и в комическом виде: один чиновник всю ночь бранился с женой, пока она в ожесточении не вонзила ему в зад вилку; тут она испугалась, и просыпающийся Ташкент стал свидетелем великолепного зрелища: по булыжникам от дома чиновника к квартире военного хирурга тряслась извозчичья пролетка; в ней на заднем сиденье восседала барыня и Держалась, — чтобы избавить мужа от мучительного вибрирования, — за Роковую вилку, торчавшую в заду ехавшего перед ней стоя мужа…
Еще был рассказ об офицере, несшем службу где-то в тугаях, в низовьях Амударьи. Жил он в «сартовской» мазанке, крытой камышом, и раз, вернувшись затемно домой, услышал громкое мурлыканье со своей постели: на ней спал тигр, разметавший камыш и улегшийся отдохнуть на походной кровати.
Теперь в Средней Азии тигры вымерли.
Общим фоном бабушкиных рассказов была удивительная «туркестанская» природа, где воткнутая в землю палочка вырастает в дерево, где над мутными быстрыми арыками высятся карагачи и гигантские чинары, где крутом голодная степь, саксаулы и перекати-поле, барханы пустыни и где живут «сарты» в тюбетейках, как у папы, и в пестрых халатах.
В семнадцать лет Мария Ивановна вышла замуж за молодого артиллериста. Был он формально из дворян, но их таких, которые никогда не имели ни поместий, ни крепостных.
В последствии я видел у тети Жени автобиографию и послужной список моего прадеда. Таким образом я узнал, что отец прадеда, мой прапрадед, был из государственных (не крепостных) крестьян Смоленской губернии, и звался Сидором Емельяновым Скуматовым. В селе почти все были Скума-товы, и когда Сидора забрали в рекруты, то вместе с ним в роте оказалось сразу несколько Скуматовых. Чтобы их различить, фельфебель их переименовал — по отчествам, что было вполне законно: крестьяне, кроме оброчных на заработках, не имели паспорта, а потому и фамилии, а называли себя, при необходимости (например, как раз при получении паспорта для работы на оброке или при рекрутском наборе), либо по отцу, либо по деду, и иной раз по имени его, а иной раз по прозвищу (отсюда бесконечные Смирновы и т. п.). Так и стал солдат Сидором Емельяновым. Впоследствии в битве на Кинбурнской косе Сидор Емельянов был в числе группы солдат и казаков, которые прикрыли Суворова, выскочившего вперед наших войск и окруженного турками; эпизод этот, описанный в автобиографии моего прадеда, — подлинный и известен историкам. За это дело Сидор Емельянов получил медаль из собственных рук государыни императрицы Екатерины II, и вскоре получил унтер-офицерское звание. У него были сыновья и дочери. Старший сын его, мой прадед Потап Сидорович, был отдан в солдатскую (кантонистскую) школу. Такие школы были двух родов — общие, вроде церковно-приходских, где учили только грамоте и счету, да катехизису, и более привилегированные, позволявшие ученикам — детям особо отличившихся солдат и унтер-офицеров — по окончании попасть в специальные военные учебные заведения. В такую школу и был принят сын Сидора Емельянова, а по окончании он выдержал экзамен в военно-топографическое училище, откуда вышел с чином прапорщика и был послан военным топографом на полуостров Мангышлак.
Задачей было дослужиться до капитанского чина и тем самым получить потомственное дворянство. Но Николай I дважды повышал чин, с которого присваивалось дворянство: когда Потап Сидорович стал капитаном, оказалось, что надо служить до подполковника; когда дослужился до подполковника, надо было служить до полковника.
Всю свою сорокалетнюю службу Потап Сидорович безвыездно провел на Мангышлаке, и не в прибрежном форте, как солдат Тарас Шевченко, а по большей части в пустыне. За все это время он раза три получал премию в виде годичного оклада, но только дважды был в отпуске — оба раза ездил жениться. Первая его жена родила ему дочерей, но не выдержала Мангышлака и умерла. Второй раз он женился на немке, Анне Ивановне Кинд; мать ее была полька Казарская, а ее младшая двоюродная сестра была моя любимая тетя Соня. От Казарских мой дед, а за ним мама и я унаследовали турецкую внешность, черные глаза и тяжелые веки с монгольской складкой.
Потап Сидорович дослужился до полковника, вышел в отставку и вскоре умер.
Так как средств у новоиспеченного дворянина Потапа Сидоровича не было, то его потомки были навсегда привязаны к офицерской службе: она обеспечивала кошт и возможность давать детям образование. Офицером-топографом, проведшим жизнь в степном захолустье, был Потап Сидорович Емельянов; артиллерийским офицером был его сын, мой дед, Павел Потапович Емельянов.
Я не знал его; знал только выцветшую фотографию: старинная раздвоенная борода, тяжелые монгольские веки над умными, печальными глазами. Из рассказов о нем можно было понять, что он был человек талантливой души и пытливого ума, но только много лет спустя, наткнувшись на его некролог в старой ташкентской газете, написанный с волнением и теплотой, я узнал, что в нем ценили ученого, самоотверженного исследователя нового края, изобретателя, химика. Но все эти его качества не находили настоящего применения в рутине захолустной офицерской жизни. Бабушка Мария Ивановна, горячо любившая его, могла только рассказать мне, как все в доме волновались, когда он взялся отливать по своему новому способу колокол для строившегося русского собора в Ташкенте — было очень дорого везти колокола из России; собор с колоколами чрезвычайно мало интересовал неверующего Павла Потаповича, его волновал изобретенный им новый и простой способ литейного производства. Еще были смутные разговоры о каких-то поисках руд. И для Марии Ивановны, как и для начальства, ее муж был просто командиром батареи в городе Ташкенте.