Мы очень быстро поняли, что статьи писать надо по-немецки, а затем переводить на русский — только тогда язык получается более правильный. Я быстро и лихо усвоил идиомы и разные употребительные выражения, но путался в родах и падежах. Это выправлял Лоховиц. Затем мы переводили текст на русский язык для начальства: текст должен был быть утвержден начальником Политуправления, а по-немецки начальство, естественно, не знало. Наши произведения печатали Минна Исаевна (русский текст) и Айно (немецкий текст; она совсем не знала немецкого, но никогда не делала опечаток, какой перемаранный оригинал ей ни дай), Лиза помогала то той, то другой. Перед посылкой в Политуправление русский и немецкий тексты давались Питерскому на редактирование и на визу. Он знал немецкий весьма неважно, но все же читать мог, однако правил не немецкий, а русский вариант. Чаще всего от первоначального текста не оставалось камня на камне. Это нас до такой степени «доводило», что однажды мы взяли еще не читанную Питерским статью Эренбурга, соорудили из нее нечто и подсунули ему. — Статьи Эренбурга пользовались в армии неслыханной популярностью.[285]
Все его статьи шли нарасхват, их берегли, не раскуривали. У него был очень характерный, особый язык и стиль, с примерами из литературы и истории ренессанса и античности. — Питерский перечиркал все, заменив набором штампов. Мы не сразу решились ему сказать, что он правил Эренбурга. Он был несколько смущен, но с него все было как с гуся вода.
После проверок текст шел генералу Румянцеву, начальнику Политуправления, на утверждение. Он занимался пропагандой среди наших войск, и часто текст «Фронтзольдата» попадал ему после горячей речи, где он требовал смерти немецким оккупантам, и вдруг — «вести с родины»! Он этот заголовок вычеркивал и писал на полях: «У немца нет родины, у него есть логово». Мы, конечно, не писали «вести из логова», но как-то все же приноравливались к начальству. По счастью, в набор шел все-таки не перечирканный начальством русский текст, а немецкий, где можно было учесть начальственные требования довольно обтекаемо.
После утверждения газета шла в набор. Он, как я уже упоминал, был ручной, по буковке. Затем читали корректуры — сначала гранки (где текст набран сплошняком, без разбивки по страницам), затем верстку (воспроизводящую будущий вид газеты). Здесь всегда важна роль выпускающего. Это опять же был Гольденберг. Чтобы смонтировать статьи на полосе,[286] нужно было подгадать их размер. Заранее точно угадать необходимые размеры статей и заметок трудно, хотя они и заказывались на определенное число квадратов; тем более нельзя заранее придумать привлекательное расположение и даже кегель (=размер) заголовков: где-то надо обрезать, где-то досочинить две-три строчки. Это было делом выпускающего.
Корректуру читали двое: Тася Портнова и я. По окончании набора и правки корректур текст передавался на машины: маленькую американку (для листовок) и большую плоскопечатную (для газеты). Однажды в печатном цехе было шумное событие. Набор вначале связывают веревкой и вкладывают в «форму» печатной машины. «Форма» — это свинчивающиеся рамки. Печатник не завинтил их и пустил машину работать. Она форму подняла вертикально — и тысячи букв рассыпались по полу. Единственным нашим утешением было то, что наши «подписчики» не будут все равно в претензии за задержку газеты.
Одно время я стал корректором и по должности. Произошло это так: однажды вечером, когда все были свободны от работы, к нам пришла по какому-то делу очень милая девушка, буряточка, переводчица из политотдела армии — кажется, 26-й, — посланная «во фронт» в командировку. Все млели и таяли, как всегда, когда появлялась девушка. Время было вечернее, все собрались в одной комнате, и шел общий треп. Явился Питерский и стал совершенно неприлично к ней приставать, говорить ей сальности. Она краснела и бледнела, я не выдержал и тихо сказал ему, пользуясь тем, что разговор был неслужебный: «Товарищ старший батальонный комиссар, девушка смущается, пожалейте се!» Он страшно рассердился и ушел. Взялся за дисциплинарный устав и стал подбирать подходящий параграф. Затем вызвал меня в свой кабинет и сказал: «Вы уронили мое достоинство в присутствии подчиненных, и я, как командир отдельной части, понижаю Вас за это в должности с сокращением зарплаты». Из переводчиков меня перевели в корректоры. Это сказалось на моем денежном аттестате, который шел моей семье, но так как всего моего аттестата ей едва хватало на поллитра молока, то понижение было не так уж важно. Я все-таки подумал, что надо что-то сделать, но по уставу жалобу на начальника можно подавать лишь через самого же начальника. Я пошел в город, где находился 7-й отдел, который возглавлял полковой комиссар Суомалайнсн (о нем я позже расскажу подробнее), и рассказал ему эту историю, спросив, правильно ли поступил мой начальник, который как командир части понизил меня в должности.
Он сказал, что тот поступил совершенно неправильно и никакой он не командир отдельной части.
— Но Вам я не советую подавать жалобу.
Он был совершенно прав, потому что Питерский мог меня и отчислить — на передовую. Я был тогда уже в командирском звании и попал бы не в рядовые, а в командиры взвода — результат, впрочем, был бы одинаковый или даже худший: не только себя бы погубил, но и подчиненных. На фройте говорили: «Дальше фронта не пошлют», но для нас, тыловиков, как мы ни совестились своего тылового положения, посылка на фронт была все же — ну, скажем, — нежелательна.
Через три месяца меня перевели из корректоров в дикторы, и все это никакого значения уже не имело.
Когда газета была готова и тираж ее был напечатан, шло её распространение, которым занимались инструкторы Суомалайнена. От нас в этом участвовал Клсйнерман. Для этого приходилось ездить на передний край.
Распространение — это был сложный вопрос. У немцев все это было проще. Имелся особый миномет, в который закладывалась так называемая Goebbelsgranate, т. е. «геббельсовская мина». Она была начинена листовками. Ее перебрасывали километра на полтора, и там листовки разлетались на большой площади. После того на столе у Суомалайнсна появлялось донесение, что противник в таком-то квадрате пытался разбросать антисоветские листовки, но мобилизованные коммунисты и комсомольцы подобрали их все до единой, так что они не дошли до солдат. На самом деле солдаты читали эти листовки, да и сборщики рассказывали другим об их содержании.
У нас техники разбрасывания листовок не было. Сначала пытались сбрасывать их с самолета. Но в нашем распоряжении были только У-2 (или «ночной бомбардировщик По-2»), так называемые «Русфанер»[287] — фанерный самолет с двумя открытыми сиденьями, одно для летчика, позади него другое — для человека, который бросал либо небольшие бомбы, либо, если нужно, листовки, перегибаясь через борт. Это можно было делать только ночью, иначе в два счета бы сбили. Листовки часто относило к нам же обратно или в болота, которых вокруг была тьма. Кроме того, У-2 нашим работникам предоставляли редко: это была ценность, и рисковать самолетом и летчиком ради каких-то листовок никто из командиров частей не хотел. Тем не менее, Клсйнсрман летал на У-2; хотя чаще разбрасывать приходилось поручать летчикам, но наше начальство предпочитало наших инструкторов, так как не было никакой уверенности, что летчик не сбросит все листовки одним тюком сразу.
Конечно, этого метода распространения газеты «Фронтзольдат» было недостаточно. Второй метод был прекрасен: надо было ждать восточного ветра. Тогда газеты и листовки бросали по ветру, и предполагалось, что они выпадут на немецкие позиции.
Наши листовки не имели в тот год никакого влияния на политико-моральное состояние немецкой армии. У них были специальные политзанятия, где командиры читали наши листовки вслух, подчеркивая ошибки в языке и комментируя. Стоял общий хохот.