На Шпалерной мне сообщили, что папа переведен в Кресты. Эта тюрьма (у Финляндского вокзала) в прошлые времена считалась пересыльной. Там принимали денежные передачи.
Маму опять посетил человек, сидевший вместе с отцом. Он рассказал, что папу обвиняют в шпионаже и что он признался в том, что шпионил в пользу Венесуэлы. (Многие тогда оговаривали себя самым фантастическим образом, надеясь попасть позже под пересмотр дела. Так, в Таджикистане один человек признался, что его завербовал в английскую разведку Джордж Гордон лорд Байрон, а в Ленинграде один признался, что готовился застрелить Сталина из блюминга,[190] если он приедет в город Котлас; это узналось позже). Тот же папин сосед по камере сказал маме, что деньги в тюрьме тратить не на что, но что папа просил передать ему четырнадцать рублей, если все живы, здоровы и в городе, а если кто-либо из семьи выслан или арестован, то, соответственно, послать меньшую сумму. Я передал эти четырнадцать рублей в конце сентября — передачи принимали раз в месяц.
В следующую передачу — она совпадала с 35-й годовщиной свадьбы мамы с папой — мама решила передать 35 рублей. Передачу у меня не приняли, сказав: «выбыл 26 октября».
Начался поиск по другим тюрьмам — прежде всего в другой тюрьме за Московским вокзалом, считавшейся пересыльной, потом еще где-то. Нигде его не было, и мой путь привел меня опять в длинную очередь в здании бюро пропусков на Чайковской. Человек за прилавком — как сейчас помню его квадратную рожу, серые глазки и рыжие торчащие брови — посмотрел в картотеке и сказал мне, как говорил и другим, до меня:
— Десять лет без права переписки.
У меня похолодело сердце. Одним из постоянных моих чтений за эти месяцы были «Уголовный» и «Уголовно-процессуальный кодекс», всегда лежавшие сбоку на рабочем столике у Лидии Михайловны, вместе с последними номерами юридических журналов — ведь она была адвокатом. Такой меры наказания в кодексах не было. «Узнаете через десять лет». Я отошел, но вслед за мной опять слышалось: «Десять лет без права переписки», «Десять лет без права переписки».
Пришлось идти к маме и сказать ей. Я назвал ей срок — без прибавления. (О нем я и братьям не сказал). И пришлось опять отправлять мамины письма или писать за нее. Я теперь уносил письма и складывал к себе в стол.
Между тем, как будто появились какие-то проблески надежд.
Освободились друзья Мирона Левина. Ко мне позвонил Коля Давиденков и просил прийти. Я застал его в добротном кабинете его отца, знаменитого невропатолога. Коля сидел за письменным столом, положив на него локти, серьезный, очень взрослый — не узнать было того юношу, которого пришлось сажать в кресло в темном углу, чтобы скрыть предательскую моложавость мнимого «Председателя Комитета по распределению сил». Он видел моего отца в тюрьме, передал от него привет. Сказал, что папа признал себя виновным в шпионаже в пользу Венесуэлы. Я еще о чем-то спрашивал, но никаких подробностей не услышал. Спросил его, что значит названный мне приговор — он ответил: «Не знаю».
Я ушел в каком-то смущении. Коле Давиденкову предстояла совершенно ужасная судьба, о чем я узнал чуть ли уж не в старости.
Лидия Михайловна, выстояв очередную очередь к прокурору, увидела за столом незнакомую физиономию. Прежний прокурор Шпигель был арестован. Когда она рассказала об этом Нине и Ляле, они возликовали. Но Лидия Михайловна возразила:
— Вы рано радуетесь, сняли одного прокурора — поставят другого. На что Нина воскликнула:
— Позволь мне иметь бескорыстные радости!
Вскоре появилось известие, что арестован — и расстрелян — сам «железный нарком» и на его место назначен никому не известный грузин. Пошли слухи, что факты «перегиба» дошли, наконец, до Сталина.
Именно в эти дни Толя Ляховский, ортодоксальный комсомолец и партиец, сын друзей Я.М. и Л.М. и старший товарищ-наставник Нины и Ляли, пошел в Большой дом и сказал там, что ручается партбилетом за Якова Мироновича. И это мы узнали только позже.
Пришло письмо и от Льва Васильевича Ошанина — новость о папином аресте не скоро дошла до Ташкента. Лев Васильевич писал, что папа ему еще двадцать лет назад дал большую сумму денег, и сейчас он может ее маме отдать. Никакой суммы денег не бывало, и мама денег, понятно, не взяла, хотя денежный вопрос для нес стоял уже остро: я зарабатывал гроши, да и Миша и Тата много не зарабатывали.
Но пришел новенький томик папиной «Истории полярных исследований» из Архангельска — там еще ничего не знали, иначе рассыпали бы набор, — и, видимо, мама каким-то образом получила гонорар (.вероятно, Миша расписался в переводе за папу).
Мама ждала высылки, однако совершенно пассивно — ничего не продавала, ничего не укладывала. По счастью, мы узнали, что высылки родных осужденного отменены: видимо, эти массовые миграции создавали для властей все большие трудности.
Прибыли двое в форме с машиной, вывезли папин письменный стол, книжные шкафы, обитые когда-то мамой стулья. Осталось несколько простых («венских») стульев, стол, кровати, еще что-то — не совсем было пусто.
Вскоре к маме подошла тетя Вера и сказала, что она обменяла комнату. Туда, за передней-коридором, «на отскоке» въехали какие-то чужие люди.
После смены Ежова были кое-какие возвраты из тюрьмы. Помню, я сидел в садике рядом со зданием Бюро пропусков Большого Дома (стоял в очереди, вероятно, по поручению Лидии Михайловны — и вышел в садик посидеть;. Со мной на скамеечке была женщина. Она заговорила со мной (что случалось редко — эти очереди были молчаливыми). Говорила с надеждой, называла освобожденных.
Но не тогда ли я был у мамы, и она встретила меня встревоженная — были двое «гэпэушников», присматривались к квартире — квартира им не понравилась.
— Я сказала им, — передавала мне мама, — он еще вернется, вы еще услышите о нем! А один из них говорит: «Разве с того света возвращаются?» Другой на него зашикал: «Что ты глупости говоришь!» Что это значит? Они его убили?
Я поспешил уверить маму, что в этом случае мне так бы и объявили в «Большом Доме».
Белые вешали сравнительно немного, но они вешали публично. То же и немцы на нашей территории (лагери пленных оставляем в стороне). Этим они отчуждали от себя народ. Сколько расстреливали красные еще в гражданскую войну, можно, как ни странно, прочитать в Энциклопедическом словаре «Гранат» под словом «Смертная казнь» — в этом словаре публиковали свои статьи еще Ленин и Сталин, и — как пережиток НЭПа — он дожил до войны, до 1941 г., а некоторые его тома (до 1924 г.) были бесцензурные. Зато тираж его был экземпляров 500. А расстрелы были невидимые — в подвалах, в дальних оврагах.
Гениальным приемом советской власти было — оставлять надежду.[191] Если бы, как в 1918–19 гг. и позже, на улицах вывешивались бы списки расстрелянных, страну охватило бы отчаяние, а отчаявшиеся люди были бы готовы на крайности. Но людям оставляли надежду — и они старались своим поведением не повредить арестованным близким. Я не скрою, что, наперекор моему рассудку, и я позволял себе надеяться, старался представить себе, что такое лагеря — и папу в бараках, на каторжной работе, ничего не видевшего перед носом — без пенсне.
Или — расстрел. Мне надо было знать, где, как и кто расстреливает. Рядом со старым Эрмитажем, через канавку, помещались казармы Конвойного полка НКВД,[192] и в окнах вечно висели мальчишеские рожи. Они? Папа как-то давно (недавно — но теперь давно) говорил, что вызывают из тюрьмы якобы к следователю в связи с пересмотром дела — и застреливают в затылок в подземном коридоре между Шпалерной и Большим Домом. Но сейчас все этоприняло бы слишком большие масштабы — рядом живут люди (например, Нинина подруга Нина Панаева) — слышали бы стрельбу, видели бы вывоз трупов. Кто-то говорил, что грузят заключенных в товарный поезд из «Малых Крестов» (бывшей[193] женской тюрьмы у Финляндского вокзала) — вывозят в погранзону за Кавголово, там роют братские могилы и т. д. Только теперь выяснилось — на Левашсвскую пустошь.