Зато я полностью втянулся в Нинину компанию. Сама Нина вошла в нее недавно — когда стала сдавать экзамены за литературный факультет и иногда посещать литературоведческие лекции. Компания эта была дружная, сплоченная и состояла сплошь из умных, даже блестящих людей — в других исторических условиях, мне кажется, она могла бы сыграть роль кружка Станкевича или братьев Шлегель.
То, что сплачивало эту компанию, было ясное ощущение цели в жизни и науке. Все были убежденными марксистами, но все точно так же были убеждены в том, что в сегодняшних условиях марксизм вульгаризуется и опошляется. Средством против этого было, во-первых, более ясное ознакомление ученой публики и общественности вообще с подлинными взглядами Маркса и Энгельса, с дословным текстом их сочинений; во-вторых, активная борьба устным словом и в печати с вульгаризаторами, с «вульгарными социологами». При этом они сознавали себя именно литературоведами и не ставили себе каких-либо задач за пределами литературоведения, а также, по связи с литературоведением, философии. Тут я не совсем мог согласиться с нашими друзьями — мне казалось, что литературу надо изучать, разрабатывая для этого методы, специфичные для этой науки, а не рассматривать литературное произведение исключительно как способ проявления тех или иных философских или, шире, мировоззренческих взглядов. Тем не менее, интересы и устремления компании Шуры Выгодского были мне близки: и я, как они, считал себя марксистом — или, по крайней мере, историческим материалистом, — в том смысле, что я был убежден в единстве закономерностей исторического процесса и, следовательно, в закономерности смены социально-исторических формаций; и я, как они, считал, что сейчас историко-материалистическая теория грубо вульгаризуется и что дело ученых — разобраться самим в действительном характере общеисторических закономерностей.
Более того, я признавал, что мы живем в эру наступающего социализма и что социализм и в самом деле есть та очередная формация, которая неизбежно должна одержать победу в нашу историческую эпоху; но я не был уверен, что именно у нас создается именно научно обоснованный, «тот самый» социализм.
Авторитетным образцом для компании Шуры Выгодского был Дьердь (тогда еще Георг) Лукач, a dii minorcs[145], однако тоже бывшие почти непререкаемыми авторитетами (иногда, может быть, даже более чем Лукач), были два москвича. Один был публицист-философ и литературовед, умнейший, красивый и остроумнейший Михаил Александрович Лифшиц, редактор задорного (по тем временам) журнала «Литературный критик»; его близким соратником считался другой москвич, В.Р.Гриб.
Что еще привлекало меня в этой компании, это то, что у них совершенно отсутствовал алогичный фетишизм пролетарского самосознания как якобы единственного, которое по каким-то непостижимым имманентным причинам способно быть носителем истины. Для наших друзей марксизм был наукой, и как таковой должен был двигаться вперед учеными. В этом они вполне совпадали с моим старым другом Волей Харитоновым.
Центр притяжения всей компании был Шура Выгодский. Отец его был врач, известный с дореволюционных времен, квартира его — на набережной Васильевского острова почти против Николаевского моста (лейтенанта Шмидта) — была нетронутым обиталищем петербургского интеллигента: хорошая мебель, мягкие кресла, необыкновенной ширины и мягкости диван, на котором могла уместиться сразу почти вся компания. У Шуры мы по большей части и собирались. Доктор Выгодский был совсем ветхий старик, страдал болезнью Паркинсона; мать и сестра были довольно заурядные еврейские интеллигентные дамы — но мы, придя к Шуре, всегда предоставлялись самим себе. Шура был среднего роста — ниже меня, черноволосый и голубоглазый, в лице его была какая-то неправильность, которую не берусь определить, но это было одно из тех лиц, которому не надо быть правильным, потому что сияющий в нем ум и доброжелательность делают его прекрасным. Шура не только располагал к себе, но каждый сразу и охотно признавал его превосходство над собой — тем большее, что он был необыкновенно человечен, скромен, тактичен, бескорыстно внимателен и морально чрезвычайно щепетилен. Если бы Нина влюбилась в Шуру, я без ревности признал бы за ним право на ее любовь. Но Шура был такой человек, для которого чужая любовь была неприкосновенна, и он неспособен был пожелать жену другого.
Ближайшим товарищем в идеях и замыслах Шуры был Юра Фридлендер. Ростом поменьше Шуры, блондин с коком волос на лбу и серыми глазами слегка навыкате, говоривший всегда как-то неуверенно, как бы извиняясь за высказываемые им убеждения; но был он совершенно необыкновенный эрудит. Он тоже был из старой петербургской интеллигентской семьи; жили Фридлендеры в маленькой квартирке в одной из линий Васильевского острова (видимо, вовремя сменили большую квартиру на меньшую) — в ней же Юра живет и сейчас (1990 г.), и все та же вокруг интеллигентская обстановка — книжные полки, дубовый письменный стол, старинная фарфоровая посуда и хрусталь. Отец и мать Юры были разного, но оба — сложного международного происхождения; но так как в документах царского времени записывали не национальность, а вероисповедание, то оба значились «лютеранами», а при первой выдаче паспортов (в 1932 г.)[146] их записали «немцами». Немецкий, Действительно, был вторым, наряду с русским, родным языком «нашего друга Гастона» (по паспорту Юра был Эдгар Гастон Георг), и он со школьных лет начитал огромное количество немецких классиков, а в университетские годы читал в подлиннике и хорошо изучил Канта, Гегеля, Шеллинга. Он в тонкостях знал также сочинения молодого Маркса и способен был на очень четкое и стройное изложение своих мыслей. Но ему еще не хватало самостоятельности ни в мышлении, ни в жизненной позиции.
Любимцем компании был Воля Римский-Корсаков. Длинный, в очках, еще по-юношески немного нелепый в движениях, он был бесконечно преданный друг и Шурин верный последователь. Он был, безусловно, очень талантлив — прекрасно, например, переводил, в стихах и в прозе, — но по уму он, конечно, не мог сравняться со своими друзьями.
Но меня изо всей компании более всего привлекал Яша Бабушкин. Мы тогда как-то не интересовались не только национальным, но и социальным происхождением наших друзей; о Яше я знал только, что он родом из Евпатории. Даже то, что Яша — еврей, я узнал только из нашего мужского разговора в кафе «Норд» в августе 1941 года. Остальное узнал по кусочкам, главным образом, от Юры Фридлсндера, уже в недавние годы. Может быть, поэтому я 6\ р н чем-нибудь неточен в моем рассказе.
Отец Я ппг бы i i ипичный еврей из местечка, кустарь-ремесленник эсерских наклонит ii-n. но бородач, начетчик и талмудист. Он был очень добрым и терпеливым человеком, но единственное, что он знал и чувствовал совершенно точно — это то, что советская власть для него неприемлема ни в малейшей мерс. Яшу он не убедил, и тот ушел еще совсем мальчиком из отцовского дома. Уехал в Москву, к тетке, которая не то сама занимала высокое положение в партийном аппарате, не то была замужем за высокопоставленным лицом.
Яша был маленький, тощий, гибкий; курчавые его волосы были коротко острижены, а лицо смотрело на мир из-под дуг бровей огромными, глубокими серыми глазами, смотрело с невероятным интересом к жизни и чистой, беспримерной бескомпромиссностью. В доме у тетки он увидел самодовольство и непростительный для революционера комфорт; он ушел из теткиного дома, поступил учиться в какой-то техникум — без общежития: вся его крошечная стипендия уходила на плату за комнату, снятую вместе с таким же бездомным и бссштанным товарищем; они вместе учились, вместе жили, вместе голодали и болели туберкулезом; похоронив товарища, Яша перебрался в Ленинград и поступил на литературный факультет ЛИФЛИ. Шурина компания ему подошла — к этому времени Яша уже вступил в партию, но и ему нужен был марксизм без вульгаризации.