К тому времени, когда я с ней познакомился, ей было лет сорок семь. Это была полная дама с округлым, энергичным и умным лицом и чуть вздернутым носом; пристрастные дочерние глаза могли еще находить ее хорошенькой — но очень портили ее толстые влажные губы. Волосы ее были неопределенно-темного цвета: видимо, уже тогда она пользовалась так называемым «восстановителем». Работала она адвокатом, но больших дел не брала. Дома она была женщина властная (вынужденно — поскольку никто в доме более хозяйственными вопросами не интересовался), и считала само собой разумеющимся, что все должно твориться в соответствии с её волей.
Любое распоряжение Лидии Михайловны, раз сделанное, было законом и обсуждению подданных не подлежало. И решения касались не только дома и хозяйства, но и поступков самих ее подданных, их одежды и прочего.
Перед принятием решения она любила его обсудить на «семейном совете». Информация бралась с необычайной тщательностью: один и тот же вопрос, казалось бы, уже получивший удовлетворительный ответ, снова ставился параллельно другому лицу, потом третьему, потом снова первому и т. д. По всякому, даже маловажному поводу устраивались затяжные совещания: если я сделаю так, тогда я скажу этак — и так до бесконечности. Мнения должны были высказываться всеми членами «совета», и это занимало очень много времени — и совершенно бесполезно, потому что, во-первых, само дело по большей части не стоило выеденного яйца, а во-вторых, ни с чьими мнениями, кроме собственного, Лидия Михайловна все равно не считалась. Ну, добро Еврейская интеллигенция еще более, чем русская, была в начале века всегда близка к революционерам. Одной из семей, которая была в поле зрения Магазинеров, были Каннегиссеры, родственники террориста, убившего главу петроградского ЧК, «межрайонца» (т. е. троцкиста) Урицкого. Разумеется, все Каннегиссеры были мало-помалу «репрессированы» (кроме одной дочери, вовремя вышедшей замуж за известного английского физика Пайерлса, впоследствии участника создания атомной бомбы). бы обсуждение было нужно для того, чтобы не ошибиться в решении. Но раз принятое решение все же можно было потом поставить под сомнение — правда, только ей самой. Тогда оно опять обсуждалось: может быть, напр'асно я сделала так, а надо было сделать этак. И подданные должны были убеждать ее в том, что решение было единственно правильное. При всем том оно, как сказано, было, обязательно для всех, точно решение Политбюро, и ничьих советов она никогда не слушала.
Каждый свой декрет она вынашивала долго, обдумывала все возможные варианты развития событий. Она в жизни ничего не умела делать руками, зато была великолепный организатор любого мероприятия; достать невозможное, устроить невозможное — это она блестяще умела. Но при этом у нее были твердые понятия о том, что (и, особенно, как) должны делать другие, а также какая чему цена — всегда требовался минимум денежных затрат, даже тогда, когда настоящая цена ей и известна быть не могла. За столом она вдруг могла назвать цену съеденного вами продукта. При этом она любила покорность подданных, поэтому необыкновенно ценила свою прислугу Анюту, или Анну Ефимовну, нарочно унижавшуюся перед ней — и наушничавшую.
— Я правлю, — говорила Лидия Михайловна, — по принципам просвещенного абсолютизма: благо народа, но не воля его.
— «А мы, сударь, и не пикали», — говорил на это Яков Миронович, цитируя какого-то автора.
Впрочем, и дочерям никогда не приходило в голову прекословить — мамин авторитет был абсолютен, и никаких даже самых отдаленных сомнений в правильности её решений не было и быть не могло. Наверное, по большей части они и были правильны. Нина любила и идеализировала свою маму («мамочка, лапочка» — писала она ей), и если кто-нибудь хоть немного ее критиковал, очень обижалась, — так я и не критиковал. Но я ставлю себе в немалую заслугу, что за 50 лет ни разу с Лидией Михайловной не поссорился. Впрочем, ее абсолютизм касался главным образом хозяйственной части, в которую я и в молодости мало вникал, а позже и вовсе был отставлен от нее как якобы ни к чему такому не способный (а я, по моей унаследованной от мамы инертности, и не перечил, и это очень облегчало мне жизнь — и утяжеляло жизнь Нины). Поэтому поводов для конфликтов с тещей и было немного, а когда и были, я — опять-таки в маму — всегда предпочитал уступить, хотя бы и считал себя правым.
Это было мне легко по той причине, что позволяло совершенно не заниматься вопросами дома и хозяйства. Нельзя мне это поставить в заслугу — по существу это значит, что все заботы я раз навсегда переложил на жену. Чем так облегчать себе жизнь, быть может, лучше было бы думать об облегчении жизни жены, облегчении жизни других — даже ценой некоторых ссор с тещей. Этот абзац — мысли не того времени, а ретроспективная самооценка.
Жестоким комментарием к Лидии Михайловне была ее прислуга Анна Ефимовна. Всякое мне приходилось едать, но худшей поварихи, чем Анна Ефимовна, я не встречал. Однако в доме Магазинеров не было культа еды — ели невкусно и когда с продовольствием в городе было плохо, ели невкусно и когда с ним было вес в порядке. Зато Анна Ефимовна была полна подобострастия и изображала неестественный и преувеличенный страх перед Лидией Михайловной и слепую исполнительность. Так, раз, уезжая на дачу и оставляя Я.М. и меня одних с Анной Ефимовной в городе, Лидия Михайловна сказала ей:
— Не надо тратить времени, покупайте что-нибудь в кулинарии, например, антрекоты. Только не надо пережаривать.
И мы почти месяц каждый день ели антрекоты, поджаренные только с одной стороны. Когда же я взбесился и попросил Анну Ефимовну жарить с обеих сторон, то она подала их сожженными — нарочно, конечно.
Если предложить ей что-нибудь сделать по-иному, она говорила:
— А я не могу, а то Лидия Михайловна как закричит, как затопочет ногами.
Но чего Лидия Михайловна никогда не делала — так это повышать голос, и тем менее — топать ногами.
Впоследствии, когда я обжился в доме и уже пользовался благосклонностью тещи, я как-то на четырех листах подал ей мотивированное по пунктам заявление о необходимости отпустить Анну Ефимовну на все четыре стороны — и Лидия Михайловна вдруг на это согласилась. Но потом жалела, и уже после войны снова взяла её на работу.
Четвертым членом семьи была сестра Нины, Ляля (Елена Яковлевна). Ей было тогда восемнадцать лет. У нее были еще более светло-золотые, чем у Нины, волосы. Она уже училась на втором курсе Политехнического института (поступила шестнадцати лет из девятого класса — в тот год не только были восстановлены девятые классы, но введены и десятые, однако в вузы принимали и из девятых). Но на вид она была настоящей девочкой, добродушной и наивной, только очень увеличенной, как юный сенбернар — все большое, но милое. С ней у меня были хорошие, но немного неровные отношения.
По характеру она была полной противоположностью матери: она была вся — отталкивание от нее: неспособная думать не то что на два дня — на два часа, на две минуты вперед, и такая щедрая, что это уже была не щедрость, а какая-то неспособность хранить ничего своего, если только это можно отдать кому-нибудь другому. Но очень упрямая при этом.
Почти членом дома — пятым — была старшая сестра Якова Мироновича — Фанни Мироновна. Яков Миронович был внешне похож на нее — такие же мелкие красивые европейские черты, — но характер у нее был какой-то совершенно поломанный. В молодости она была очень хороша собой — не только правильные, тонкие черты лица, но и стройность, повадка аристократической дамы. Сейчас этого ничего не осталось: в пятьдесят с небольшим это была маленькая старуха с быстрыми и резкими движениями.
Как и остальные дети Магазинеров, она кончила гимназию, но дальше зубного врача не пошла, да и то практиковала только в молодости. В душе ее, — по крайней мере, к моему времени, — боролись два истерических стремления — приносить себя в жертву и чувствовать себя жертвой. Жертвуя собой для братьев, она вышла замуж за Осипа Семеновича Сметанича (джентльмена с длинными серебряными волосами и в черной крылатке); он считался богатым управляющим каких-то еще более богатых лиц, а во время мировой войны он еще разбогател — видно, играл на бирже, как многие тогда (даже мой папа играл немножко). Известно было, что Сметанич подарил жене соболью пелерину и жемчуг. Обязанности не требовали от него много времени, и он проводил его в дружеских беседах с художниками и покровительствовал им. Беда была в том, что он был вдовцом с тремя, по мнению тети Фанни, совершенно нестерпимыми, отпрысками (говорят, старик Магазинер, человек флегматичный, говаривал тихим голосом: «Я все думаю и никак не пойму, кто хуже: Валя или Митя? Кажется, что Валя!»). Каковы они были на самом деле, мне сказать трудно: я знал их только со слов тети Фанни, а она говорила о них только с раздражением и отчаянием и с характерными для нес гиперболами. У нес выходило, что Маша якобы проститутка, а Митя и Валя (известный литератор и переводчик Валентин Стснич) — отпетые бандиты.