Как позже я узнал от сестры Якова Мироновича, Берта Владимировна была одной из двух дочерей местечковой еврейки не от мужа, а от польского улана, скрывавшегося от царских властей после восстания 1863 г.; в этом, будто бы, мать их впоследствии каялась, рыдая на могиле мужа. Но отсюда у Берты Владимировны и у ее детей, и у ее внучек были голубые глаза, почти гладкие русые волосы и правильные «европейские» черты лица.[131] Была она женщина необразованная и неважно говорила по-русски (который, однако, был обиходным в доме — Яков Миронович на идиш говорить не умел, ивриту не обучался), но у нее были нерелигиозный философский ум и воля — оттого-то ей удалось дать гимназическое образование всем четырем выжившим детям — Моте[132], Фанни, Юлии и Еремсю, — а мальчики смогли стать и студентами.
Яков Миронович сначала поступил в Харьковский университет, но когда он, как сказано, был вскоре изгнан «за политику», ему удалось устроиться репетитором к детям одного помещика на Украине[133], в гостеприимнейшем доме которого он смог значительно расширить свое образование. Позже ему удалось поступить в Петербургский университет на юридический факультет. Здесь он слушал замечательных профессоров, с некоторыми — например, со знаменитым Максимом Максимовичем Ковалевским[134] — был близко знаком; активно участвовал в работе Юридического научного общества, выступал с докладами, еще на студенческой скамье начал печататься. Он не принадлежал ни к какой партии, но по образу мыслей был, вероятно, близок к социал-демократам-экономистам. В период бесцензурный, после первой русской революции, он напечатал вольнодумную книгу «Самодержавие народа», сожженную по приговору суда «рукой палача»; самому Я.М. грозила за нее высылка, а может быть, и тюрьма, но он подпал под амнистию 1912 г. к 300-летию дома Романовых.
Мысль его была четкой, стройной и логичной.
По окончании университета он, как упоминалось, стал помощником присяжного поверенного (выше было нельзя — надо было креститься; Я.М., как все это поколение, был неверующим, но креститься значило сделать уступку самодержавию). Работал он с известным адвокатом Винавером.
Гимназические годы Я.М. ознаменовались его романтической связью с незаурядной женщиной, которая была ему не только любовницей, но и почти матерью, наставницей, учительницей, едва ли не вторым университетом. Она взялась за его образование; благодаря ей он хорошо знал немецкий язык и литературу, мог читать по-английски и по-французски, не говоря уже о латыни. Она дисциплинировала его ум, следила за систематичностью его чтения; Яков Миронович поддерживал с ней почтительную дружбу и тогда, когда их связь прекратилась — и даже представил ей как-то впоследствии свою жену. Женщина немецкой культуры, она заставила его не только влюбиться в Гёте и Шиллера, но и сам его образ мыслей и поведения стал в чем-то немецким. И в то же время, конечно, он вырос в настоящего интеллигента, какие бывали только в России. Интеллигентные женщины играли и позже большую роль в его становлении. Женился он поздно.
Яков Миронович никогда не отрекался от еврейства. Был такой характерный эпизод: я уже жил в их доме, как вдруг к Я.М. явился совершенно незнакомый человек и на одном только основании их общего еврейства попросил у Якова Мироновича, ввиду крайней надобности, триста рублей. Яков Миронович был полностью под каблуком у своей супруги и нормально не мог бы распоряжаться такой суммой. Но тут он немедленно раздобыл деньги и отдал их просителю — без отдачи.
Быт семьи был, однако, русско-интеллигентский. Если даже Рифтин мог в момент волнения сказать «мазл тов», то в доме Магазинеров никогда нельзя было услышать ни одного еврейского слова, и за правильностью русской речи детей очень следили (хотя у Лидии Михайловны в речи сквозили иногда «харьковизмы» — как, впрочем, и у Таты Дьяконовой: «кошьчкя на окошьчкс пьет из чашьчки»). Еврейские словечки, давно получившие право гражданства в русском языке, — или, по крайней мере, в русском слэнге, — «хохма», «цорес» и т. п. — были девочкам Магазинерам неизвестны; их воспитывала гувернантка — сначала осиротевшая дворянская девушка, говорившая с ними по-французски (Нина еще через шестьдесят лет бегло болтала по-французски, хотя не так была сильна в орфографии);[135] потом добродушная немка, а из рук гувернанток они должны были перейти в немецкую Annenschule — и не вина их родителей, что уже год спустя после поступления туда Нины (конечно, не в первый, а, как полагалось в интеллигентских семьях, в пятый — бывший третий класс), Annenschule была превращена в обычную среднюю трудовую школу, и, как я уже говорил, немцы-учителя — а потом и все опытные и любившие детей старые учителя — были выгнаны из школы в результате начавшейся классовой борьбы, возглавлявшейся ШУСом и комсомолом.[136]
Итак, в этом доме я, с самоучителем языка идиш за плечами и знанием древнееврейского языка и Ветхого Завета, был несомненно самым еврейским евреем из всех. Здесь справлялись русские, а не еврейские праздники, на пасху красили яйца, а о еврейской пасхе только старшие иногда вспоминали что-то из детства, и когда я заявил, что в качестве гер цедек («праведного чужеземца») я могу принимать участие в сейдере (пасхальном обряде) и задавать фир кашес (четыре обязательных историко-догматических вопроса, которые каждую пасху младший за столом мужчина задаст старшему), то это вызвало шутливую сенсацию. Яков Миронович, конечно, в детстве еще знал идиш (еле-еле), но Лидия Михайловна лишь тщетно пыталась воспроизвести какие-то непонятные слова, якобы слышанные от ее бабушки.
Однако для окружающего мира — если внуки англичанина или шведа, само собой разумеется, считаются за русских, то даже прапрапраправнук еврея числится евреем, какова бы ни была фактически его национальная культура. У Якова Мироновича были не только еврейские, но и русские друзья, но он побаивался русской дружбы, не без некоторого основания думая, что слишком часто русский в душе антисемит.
Миша Гринберг уверял меня, что я — единственный русский, которого он с уверенностью может не считать антисемитом. Думаю, что он преувеличивал — в моем поколении антисемитизм не процветал. А мне тогда в голову не приходило, что национальность по паспорту может иметь какое-либо значение.
Когда я сказал Мише Гринбергу про Нину (впрочем, про наш роман, конечно, знал весь институт) и упомянул ее отца, он сказал:
— Магазинер? Я его знаю. У него был отец фотограф.
Что было совершенно неверно, но Мишу нельзя было убедить, что в Ленинграде есть евреи, про которых он ничего не знает.
В семье Магазинсров был некоторый культ Якова Мироновича: Яков Миронович работает, Яков Миронович отдыхает — даже в соседней комнате должна была быть полная тишина. За столом никто, не перебивал его неспешной речи с его любимыми афоризмами, латинскими цитатами.
— Да вот, — говорил он среди застольной беседы, — как это сказано у Канта? — Вставал из-за стола, подходил к полке и находил нужную цитату.
Впрочем, по большей части ему смотреть не надо было — все его любимые афоризмы и цитаты были у него в памяти. Ему была свойственна некая мягкая и слегка забавная сентенциозность. После его смерти, разбирая его книги, я находил прототипы его сентенций подчеркнутыми в старых книгах, купленных и читанных им еще в 900-е или даже 90-е годы.
Ближе познакомившись со мной, он вполне меня одобрил.
Совсем иной человек была его жена, Лидия Михайловна — она же на самом деле и главный человек в доме. Отец ее, Михаил Игнатьевич Футран,[137] был известный в Харькове врач, даже профессор, и столь же известный донжуан, начавший изменять своей рыхлой и незначительной жене чуть ли не на втором месяце брака. Две сестры — Анна и младшая Лидия — росли без всякого родительского надсмотра: отец делал деньги и крутил романы, мать, ничем не выдающаяся женщина с нееврейской внешностью и нееврейской фамилией Ярошсвская, была погружена в хроническое уныние. Дом, видимо, был довольно нестерпимый. В 16 и 14 лет обе сестры сбежали оттуда в Одессу к своему деду, владевшему там мельницей. А став постарше, уехали заграницу — Анна Михайловна в Швейцарию, Лидия Михайловна в 1910 г. в Париж. Обе получили там юридическое образование; Анна Михайловна, человек очень незаурядный, написала потом две замечательные книги — одну о тюремном деле, другую — «Дети-убийцы» (о беспризорниках гражданской войны); вторую я читал, и должен сказать, что она произвела поразительное впечатление.[138]Лидия Михайловна, по ее словам, не особенно утруждала себя занятиями в Сорбонне, а больше занималась флиртом, порой жестоким: так, она однажды уехала с поклонником в Женеву, где они жили в гостинице… в отдельных номерах, и она его к себе не подпускала. Сдав быстро экзамены в Сорбонне, она уже в 1912 г. приехала в Петербург; ходила на заседания Юридического общества более в видах интересных знакомств, и тут-то влюбила в себя Якова Мироновича Магазинсра.