Возможно, что все это я извлек не только из этого разговора в Павловске, но и из других. Тогда, кажется, было много стихов, и А.П. адресовался скорее к Нине, чем ко мне.
В последний раз Нина видала Александра Павловича в начале 1944 учебного года. Он, уже успевший создать Восточный факультет и уже быть отставленным из его деканов (уже действовало указание: евреев «не задвигать, но и не выдвигать»), по обыкновению занимался в бог знает каком помещении со своей маленькой группой — в то время у него было всего две студентки-первокурсницы, обе Нинсли, а помещение, где он с ними занимался, было проходное — к группе англистов, в которой преподавала Нина. Она опаздывала, открыв дверь, попросила прощения и начала проходить к своей аудитории, но А.П. попросил ее остановиться и сказал своим студентам:
— Вот эта дама — жена моего первого ученика.
Он умер перед зимней сессией, организм был изношен блокадой, и саратовскими передрягами в эвакуации, и новыми ленинградскими; сердце не вынесло. Ему еще не успело исполниться 45 лет.
Но возвратимся на восемь лет назад. Во втором семестре 1935–36 г. продолжались наши занятия у А.П.Рифтина. Что тут было раньше, что позже — трудно укладывается в памяти, да в общем виде о нашем ассириологичсском образовании я уже рассказывал.
Зато запомнились занятия со всеми семитологами, которые вел Андрей Яковлевич Борисов по арамейскому языку. Они были продолжением занятий по дрсвнесемитской эпиграфике (финикийским надписям) в первом семестре.
На этот раз они начинались введением в историю арамейских диалектов и краткой грамматикой библейского и «имперского» арамейского. В отличие от А.П., А.Я. не перемежал грамматических занятий с чтением текстов. Все мы, — во всяком случае, все сильные студенты, — хорошо знали парадигмы арабские и древнееврейские (а мы с Ерсховичсм — и аккадские), поэтому староарамсйскую грамматику, легкую, похожую на сильно упрощенную грамматику древнееврейского, можно было изложить со всеми парадигмами за несколько уроков. А затем мы читали тексты — сначала надписи, потом — уже на следующем курсе — библейские арамейские отрывки из книг Эзры и Даниила, потом образцы элсфантинских папирусов, и наконец — самое трудное — образцы восточноарамейских поздних текстов из Талмуда. Чтение сопровождалось непринужденно излагаемыми языковыми, историческими и историко-религиозными комментариями. И что особенно нас пленяло — ошибившись в чем-либо (а кто не ошибается), Андрей Яковлевич не пытался вывернуться, а попросту говорил: «Вчера я вам соврал: не так-то, а так-то».
По-прежнему за каждое языковое занятие ставились отметки, и каждый раз Андрей Яковлевич к моей пятерке ставил минус — так я и не смог выучиться читать квадратный огласованный масоретский текст как ноты (вместе со знаками огласовки и распева он занимает пять линеек), и читал, запинаясь. Даже легче было читать текст неогласованный — если бы только сам арамейский текст Талмуда не был так труден и деформирован. Читали мы аггады (талмудические повести) — о гибели Иерусалима и Тур-Малки, мюнхаузениаду Раббы Бар Бар-Ханы.
Трудность с арамейским заключалась в том, что не было учебника, который можно было бы раздать студентам на руки. Правда, я очень тщательно записывал (и переписывал) грамматические лекции А.Я., но в этой же тетрадке у меня была транскрипция «Цилиндра А» Гудеи, и поэтому она была постоянно на руках у Липина или Ереховича. А заниматься по грамматике по вечерам в библиотеке было невозможно, потому что. вдс с Ниной ждали очередные прогулки по проспектам и островам.
Выход из положения нашелся неожиданно. Зайдя по своему обыкновению к букинисту[124] на Литейном и роясь на полках, я обнаружил два томика — латинские издания XVII века; в одном были вместе переплетены две краткие грамматики с парадигмами и примерами — одна сирийская (средневековая арамейская), другая — «халдейская», то есть, по нынешней терминологии, староарамейская; в другом томике был словарик-конкорданс к сирийскому евангелию. Хотя- эти парадигмы и прочес были составлены в XVII веке, они полностью удовлетворяли требованиям курсов.
В тот же год я занимался факультативно греческим у умного, красивого (и уже побывавшего в узилище) Александра Васильевича Болдырева (боже, что за чудовищный язык этот греческий!) — увы, только год; и факультативно хеттским с Александром Павловичем (казалось бы, тоже древнсиндо-свропейский язык, но какая простая и легкая грамматика!).
1936 г. был годом нападения итальянского фашизма на Абиссинию (Эфиопию). Эти события вызывали огромное волнение — трусливое поведение Лиги наций, героическое сопротивление войск негуса, международное движение помощи Эфиопии… Вес мужчины следили за событиями по карте и говорили: «Диредауа, Харар, провинция Шоа…» К весне огромное количество студентов подало на эфиопское отделение — благоразумно приняли лишь немногих.
У нас на кафедре состоялось научное заседание, посвященное Эфиопии. Н.В.Юшманов делал доклад о многообразных языках Эфиопии, цитировал разные экзотические грамматические формы, вроде мастакатабашиш от арабского (заимствованного) катаба — «писать» — с тремя показателями заставительной породы! Опять говорил о родстве семитских языков с хамитскими — в данном случае с кушитскими языками Эфиопии — упоминались 'афар (данакиль — тот самый, что «припал за камень с пламенеющим копьем»), сомали, важный язык галла.
Другой доклад делал Д.А.Ольдсрогге об этнографии, культуре и нравах Эфиопии. Меня, давно уже интересовавшегося долговым рабством, игравшим такую важную роль в истории Вавилонии, особенно поразило, что еще в нашем поколении в одной из провинций, кажется, Каффа, а может быть, и в Шоа, действовал закон против ростовщичества, по которому неоплатного должника приковывали к ноге кредитора — не давай денег кому попало! Но чаще приковывали к столбам открытой веранды перед домом.
В Эрмитаже по-прежнему действовал научный кружок — теперь уже не «египтологический», а «древневосточный», но больше не издавался «Сборник» его трудов — для этого теперь требовалось слишком высокое разрешение. Миша — который занимал определенно видное место среди молодых сотрудников Отдела Востока — договорился, что на очередном заседании поставят мой доклад. Сейчас мне трудно вспомнить его тему: во всяком случае, это был кирпичик в том здании концепции социальной истории древнего Востока, которое я строил с первого моего выступления на сессии памяти Марра и до тех пор, как я бросил заниматься историей в 70-х годах. Мой следующий доклад, на кафедре у нас, был по истории Ассирии; чему же был посвящен первый? Идея о двух секторах шумерского хозяйства мне тогда еще не могла прийти, потому что читать лагашские документы я стал только уже поступив на работу — значит, надо думать, доклад был посвящен реконструкции древнейшего шумсро-аккадского общественного строя по эпосу. Эпос Гильгамеша мы тогда с Рифтиным уже читали, и эпос о сотворении мира тоже. Пожалуй, об этом я и делал доклад. Я ссылался на пример эллинистов, реконструирующих общественный строй Греции по Гомеру, и приводил случаи упоминания совета старейшин и народного собрания в мире богов и в мире людей в вавилонском эпосе и т. п. Идея моя заключалась в том, что необязательно рассматривать самое раннее древневосточное общество как деспотическое.
Гораздо лучше, чем содержание доклада, я помню мое волнение. Доклад состоялся в маленькой приемной Отделения древнего Востока, вход в которую был с Комендантского подъезда — с площади; полню, что стол был покрыт красным плюшем, а стулья были белые и тоже обиты красным плюшем. Народу пришло много, стулья приносили и из кабинетов. Было из-за чего волноваться: на моем докладе присутствовали два академика: А.И.Тюменев и И.А.Орбели, — и трое профессоров: Н.Д.Флиттнер, М.Э.Матье, И.М.Лурье и весь цвет эрмитажного Востока — и, конечно, мой брат Миша. И — что волновало, может быть, не меньше академиков — пришла Нина, которая тогда еще проявляла большой интерес к моей научной работе — или, по крайней мере, к моим научным успехам — но надо, чтобы успех был.