Еще недавно, в Париже, Берлиоз оговаривал свои условия: «Музыкальное общество Санкт-Петербурга позаботится о предоставлении мне такого количества репетиций, какое мне покажется безусловно необходимым, дабы исполнение каждого концерта было безукоризненным». Балакирев дал ему возможность меньше репетировать, и французский маэстро большую часть времени будет проводить в постели.
В Петербурге он чувствовал себя измученным. Ему не хотелось вставать с кровати и даже просто двигаться. Только рядом с оркестром, с палочкой капельмейстера в руке, он оживал. Публика его встречала овациями.
Исполнял Берлиоз по большей части Бетховена, Глюка и свои собственные сочинения. Музыкантами восхищен: «Оркестр великолепный, первоклассный»[58]. Смущал только хор. Он состоял из любителей. Но в декабре французский маэстро рискнет исполнить и отрывок из своего «Реквиема», там роль хора исключительная.
Успех концертов был шумный и постоянный. Берлиоз, удрученный своими болезнями и нескончаемой усталостью, воспрянул духом. Даже согласился отправиться в Москву, где дал еще два концерта.
11 декабря, в день своего рождения, композитор получил подарки, от Русского музыкального общества — диплом на звание почетного члена. Вечером в его честь был дан ужин, сервированный на 150 персон. Вряд ли маэстро знал, что в русской музыкальной жизни разгорается тихий скандал. Серов был уязвлен: он не получил приглашения. На его разгневанное письмо, отправленное в РМО, ответит Даргомыжский, вице-председатель Общества. Впрочем, отчасти его пером водил и Владимир Стасов: на ужин были приглашены люди, имеющие «друг к другу чувства уважения и приязни». Серов, бывший товарищ Стасова, уязвлен вторично. Над ним еще и подтрунивали в газетах.
«Меня не кличут на обед, творца Юдифи и Рогнеды…» — ухмыльнется Ковалевский из «Санкт-Петербургских ведомостей». Позже вспомнит нелепую историю и Мусоргский. И в его «Райке» зазвучит карикатура на автора «Юдифи» и «Рогнеды»:
Кресло гению скорей ищите,
Негде гению присесть;
На обед его зовите —
Гений очень любит честь.
Берлиоз был далек от музыкальной борьбы в Петербурге, от русских обид и скандалов. Все нынешнее проходило мимо него. Волновало только прошлое. Оркестр исполнил «Фантастическую симфонию» (сколько воспоминаний было связано с ней!) — его вызывали шесть раз. И — признание в письме к другу: «Какой оркестр! Что за точность! Что за сыгранность! Не знаю, удавалось ли Бетховену слышать хоть когда-нибудь такое исполнение».
Берлиоз вовсе не страдал высокомерием, как это могло привидеться молоденькому Римскому-Корсакову. В былые годы он сам исполнял в Париже музыку Глинки. Но сейчас он уже не жил. Вне оркестра Берлиоз почти не существует. Стасов навещает французского маэстро — и делится впечатлениями с Балакиревым: «Берлиоза я застал в постели — настоящий мертвец; охает и хрипит, точно сейчас хоронить уж надо»[59]. Когда в Москве измученного болезнями композитора встретит его давний знакомый, князь В. Ф. Одоевский, впечатление будет сходное: «Постарел жестоко и едва узнал меня»[60].
И всё же в кругу общения Берлиоз воодушевлялся. Маленький очевидец, дочка Дмитрия Васильевича Стасова, запомнит «острую физиономию с гривой седых волос, падавших прямыми прядями на лоб, красную ленточку и ордена в петлице фрака»[61].
Младшие «кучкисты» — Бородин, Мусоргский и Римский-Корсаков — так и не были представлены французскому маэстро. Балакирев держал своих «приготовишек» на расстоянии. Круг общения Берлиоза, который доставил ему немало приятных минут, — Балакирев, Кюи и семейство Стасовых.
Позже, из Парижа, он то и дело будет вспоминать своих русских собеседников, видеть их в своем воображении («точно они тут предо мной»).
Накануне отъезда из Петербурга Берлиоз начертал знакомому картину, которая напоминает болезненную фантазию: «Шесть дней назад здесь было 32 градуса мороза. Птицы замерзали на лету, кучера падали с козел. Какая страна!» Далее — вздох и последнее желание: «А я в моих симфониях воспеваю Италию, сильфов и заросли роз на берегах Эльбы!!!»
Душевное тепло русских, великолепный оркестр и — жуткие морозы. И снег, снег, всюду снег. Прибыв во Францию, он поспешил к югу — в Монако, Ниццу. Мечтал о солнце, о море. Перед отъездом, полный благодарности, торопится написать из Парижа Стасову: «Прощайте, напишите поскорей, Ваше письмо возродит меня; оно и еще солнце… Бедный несчастливец. Вы живете в снегах!..»[62]
Берлиоз уходил вместе со своим временем. Он застал наступление новой музыкальной эпохи, где рождалась великая русская музыка. И у него не хватало уже сил ее услышать.
Монако встретило Берлиоза хмурой погодой. Ему захотелось побродить в прибрежных скалах. Когда он попытался спуститься по крутому склону — его повело, и старый маэстро рухнул лицом на камни. К отелю Берлиоз добрел окровавленный. Его обмыли, он лег. Поначалу казалось: это увлекла за собой крутизна. На следующий день Берлиоз с ссадинами на лице отправится в Ниццу. Четыре часа в омнибусе утомили. У гостиницы он сразу же вышел на террасу, откуда можно было смотреть на море. И вдруг, на ровном месте, снова рухнул лицом вниз. До отеля его почти доволокли перепуганные прохожие.
«Чувствую, что скоро умру; ни во что больше не верю», — мрачный итог несбывшимся надеждам, чуть позже прозвучавший в письме к Стасову. Далее — о главном и несбыточном: «Хотел бы Вас увидеть, Вы, быть может, подбодрили бы меня. Кюи и Вы, быть может, поделились бы со мной здоровой кровью».
Старик, ожидающий скорой смерти. Немощный, дряхлый. Читает письма. К нему пристают интриганы, которым не по нутру Милий Балакирев, дирижирующий в РМО. Русского артиста хотят заменить немецким — Зайфрицем. И сослаться на мнение знаменитого маэстро.
21 августа 1868 года Берлиоз отправит свое последнее письмо Владимиру Стасову. «Не могу больше, но все продолжаю получать письма… в которых меня просят сделать невозможное. Хотят, чтобы я сказал много хорошего об одном немецком артисте, — а я действительно хорошего мнения о нем, — но при условии, что плохо отзовусь об одном русском артисте, которого желают заменить немецким, тогда как он, наоборот, достоин множества похвал, а посему я не сделаю ничего подобного. Что это за мир, черт возьми!»[63]
* * *
Россия превращалась в державу мировой культуры, и это ее движение становилось уже ощутительным, и не только через оркестрантов, которых узнал и оценил Гектор Берлиоз, но и через ее литературу, и через музыку, и через самую жизнь, даже — через дрожание воздуха и тот жестокий мороз. Что-то назревало в России. Какое-то большое и новое слово она должна была не только произнести миру, но уже начала отчетливо его выговаривать.
В декабре 1867-го музыкальная волна всколыхнула и душу Мусоргского. Пока это были вокальные вещи, жанр давно знакомый. Но — главное — композитор был уже тверд в своем несомненном своеобразии. Даже «привычный» романс на стихи Алексея Кольцова «По-над Доном сад цветет…» был по-настоящему свеж. В музыке — и теплота, и лирика, и тот замирающий вздох, который усиливает звучание кольцовской поэзии. Другие же вещи получились совсем уж «из ряда вон». И все — на собственные слова. Найти что-либо подобное в поэзии было бы и невозможно.
19 декабря появился на свет «Озорник», монолог мальчишки. За ним видится целая сценка:
— Ох, баушка, ох, родная,
Раскрасавушка, обернись!
Востроносая, серебрёная,
Пучеглазая, поцелуй!..