«Царское Село, Новые места, дача Жуковского, № 7», — так выводил он свой адрес в письмах. «Новые места» были замечательны. У Павловского шоссе стояли эти деревянные дома, с башенками, с открытыми террасами, с верандами, что блестели своими стеклами. И всё утопает в зелени, среди лип, тополей и ясеней. Неподалеку — в стиле барокко — особняк Юсуповой. А далее всё дачные участки с причудливыми домиками. Вдоль них, приметив и свое жилище, можно было идти до аллеи. Оттуда либо двигаться далее, — к саду с прудом, и далее, где были еще не застроенные пустыри, с леском, с полянами, — либо возвращаться Отдельным парком. А потом — смотреть на этот парк из своей спальни, слышать этот несмолкаемый шелест, чувствовать, как исчезает из твоих мыслей нервная питерская жизнь и приходит, в звуках, далекое прошлое.
Всё превращалось в звук. Не только шелесты, труба стрелочника (железная дорога была неподалеку), но и ветер.
Двенадцатого августа разразится буря. Он давно уже — изо дня в день — писал бесконечно длинное послание «Баху», хотел рассказать, как понемногу прибавлялось музыки в его опере. А тут — разом всё унесло, и все листочки, и приготовленные конверты. Зато и завывание ветра услышалось мелодически, да вдруг само легло на ноты, на самый титульный лист рукописи 2-го акта. Здесь и вывел: «Allegro. Вой ветра в Царском Селе 12 Авг. 76». Тему воя запечатлел нотами. Потом приписал: «все время в D-dur. 7 час.».
Новое письмо напишет на следующий день. И про курьезную судьбу унесенных ветром листиков, и — скороговоркой — о чем тогда пытался подробнейшим образом рассказать, — о сочиненных сценах «Хованщины».
Когда написал голубушке Людмиле Ивановне, что «всё почти сочинено», — не преувеличил. Он действительно видел уже всю свою музыкальную драму, целиком. Поэтому и хотел нынче продумать всё до деталей, до оттенков, чтобы прозвучавшее в одной сцене будило эхо в другой, чтобы портрет Голицына, — и в речи с пастором, и в сцене с гаданием, с Марфой, и в споре с Хованским и Досифеем, — мог подспудно отозваться, когда перед зрителями предстанет один лишь самодур Хованский в своих покоях. В конце второй картины ждала трудная сцена. Здесь сойдутся Марфа, Голицын, Хованский, Досифей, потом вдруг заявится Шакловитый. Тут-то и вспомнился Римлянин с его фугами: «Квинтет буду писать в Питере под руководством Р.-Корсакова, ибо технические требования бедовы: альт, тенор и 3 баса».
Здесь был идейный узел событий. Первый русский «западник» Голицын, человек тонкого, гибкого ума, плохой полководец и недурной дипломат, рядом — туповатый, но энергичный князь Хованский, «домостроевец», интриган, сумевший поймать минуту своей удачи и желавший добиться большего, и, наконец, Досифей, бывший князь Мыщецкий, что ради правды Божией пожертвовал своим положением, — мудрый, верой живущий. В какое мгновение русской истории они, разнясь и целями, и характерами, сошлись вместе? Что их могло хоть на миг соединить? Только время исторического перелома.
«Баху» настроение Мусорянина было по сердцу: вот уж воистину переселился на «Новые места»! Пишет и про ежедневные прогулки, и как работа движется. Конечно, могло насторожить признание: «…Нервы иногда мучают». Но Мусарион всегда был со странностями, с вечными перепадами настроения. Тут нужно было лишь поддержать. И он не замедлил откликнуться:
«Как Вы нынче меня все радуете, Му-са-ля-нин, — Ля-садка!!!» — Стасов вспомнил тут, как дети брата Дмитрия радовались приходам Мусоргского, как маленькие, не выговаривая трудных согласных, коверкали его имя, и как автор «Хованщины» сам рядом с ними превращался в ребенка. — «…Когда Вы начнете у Римского многоголосиям обучаться, этого мы еще подождем, а вот, покуда, каким львом вперед ломите!» — А далее «généralissime» взялся за привычное толкование будущей оперы. И начал «Бах» по-всегдашнему забрасывать возможными сюжетами, поворотами, коллизиями. Как трое разномыслящих сойдутся, наконец. Схватить царевну и царей, на место их посадить Андрея Хованского… «Généralissime» торопился, готов был видеть заговор фигур, друг с другом во всём несогласных. Мусоргский так спешить не будет. И вместо заговора возникнет сбивчивый, полный взаимными упреками разговор Голицына с Хованским. А позже — беседа всех троих, где Досифей и попытается примирить непримиримых. Да так ни к чему разговор и не приведет. Он будет прерван — сначала всполошенной Марфой, едва избежавшей гибели, затем — предвкушающим свою скорую власть Шакловитым.
* * *
Под шелесты Царского Села работалось всласть. Из-за суровой, страшной эпохи конца XVII столетия стало проступать и другое, веселое время. Как это могло переплетаться в его уме, его душе, в его слухе? Неужели сквозь покои князя Голицына он видел и лотки, навесы, телеги с грудами товаров? Рядом с фигурами Василия Голицына, Ивана Хованского и Досифея пестрела ярмарочная толпа — торговцы и торговки, крестьяне, чумаки, цыгане, евреи, молодые дивчины и паробки. За окнами кабинета Голицына светился жаркий летний день в Малороссии.
На бумаге проступал спор князей, а в ушах звучала и ярмарочная разноголосица. Самодовольный Хованский надвигался на Голицына:
Знаешь ли ты, чья кровь во мне?.. Гедимина кровь во мне, вот что, князь: и потому кичливости твоей не потерплю я. Чем кичишься? Нет, изволь, скажи мне: чем кичишься ты? Небось не славным ратным ли походом, когда полков тьмы темь, без боя, ты голодом сморил.
— Что?.. — вскипал Голицын. — Не тебе судить мои поступки; нет, не твоего ума это дело, слышишь ты!
И тут же голосило ярмарочное разноречье:
— Вот горшки!
— Арбузы!
— Ведра да баклажки!
— Вот ленты красные, красные ленты!
— Вот сережки из кристаллов, вот монисто! Он, купите!
— Ведра!
— Дыни!
— Ленты, ленты, ленты дивны!
Появлялся Досифей: «Князья! Смири ваш гнев, смири гордыню злую. Не в раздоре вашем Руси спасенье. Право, любо на вас глядеть, князья! Собрались для совету; так бы о Руси радеть хотелось! А чуть пришлись, ну, ровно петухи: цап, цап!»
А тут же, рядом:
— Гей, хлопцы, гей, ко мне! Смушек решетиловских шапки вы найдете!
— Ой, идите вы, Панове, покупайте поживее!..
К концу августа проявится и цыган, увиденный совсем на особину. Выкрики торговцев напомнили раешный стих. Тут же явилось и видение самой жизни как раешной комедии. И в при-мечаньице Мусоргский поставил: «Цыган, заведующий комедией. Quasi Deus ex machine»… Знаменитый в истории театра «Бог из машины»… Ярмарочный балаган оборачивался карнавалом.
Тридцать первого августа нацарапает письмецо Шестаковой, что вот-вот допишет 2-й акт, да присовокупит: «Сочинялся цыган для „Сорочинской ярмарки“ — такой, имею Вам доложить, хват и плут этот цыган».
Значит, сначала явился этот «хват и плут» из гоголевской повести с вестью о Красной Свитке:
— Вон там, в том старом сарае, как только вечер наступит, рыла свиные повыползают, и горе, кто подойдет близко.
Следом уже пришел и финал 2-го действия «Хованщины». И в те стены, где сошлись князь Голицын, князь Хованский и Досифей ворвалась Марфа:
— Отче! Ты здесь? Шла я от князя по зорьке вечерней; только по задворкам шасть! — Клеврет! Я домекнулась: следит за мной, видно. Было за Белгород, близко «Болота». Тут при «Болоте» душить меня почал, баял: ты наказал, княже…
И далее, до появления Шакловитого с вестью о доносе («Хованские на царство покусились») и словом Петра:
— Обозвал хованщиной и велел «сыскать».
Все смешалось в чувствах — надежды, сожаления, соболезнования. Шел отпуск, хорошо сочинялось. Думалось о сценках в Малороссии, о действии в стрелецкой слободе. Но вот доходит грустная весть о смерти дочери у старшего из братьев Стасовых, Николая Васильевича; Людмила Ивановна опять огорчена слухами и дрязгами; истек срок контракта с Эдуардом Направником, дирижер пожелал, чтобы в новом договоре учли интересы хора и оркестра — предоставили им возможность бенефисов, и дирекция «призадумалась», контракт повис. Людмилу Ивановну ее «Мусинька» пытается успокоить: «Голубушка моя дорогая, пусть жужжат — пускай делают, по призванию, свое дело. От комаров да мошек не упасешься. Ведь кишмя кишат. Где уж тут. Здоровеньки будьте…» Положение с Направником тревожит: «Я не верю и думать не хочу, чтобы у нас не было Направника, — приписочка в конце письма. — В России должна быть русская опера — должен быть — Направник, как там чиновники ни скрыпи. Что за безумие! И думать не хочу».