* * *
Тургенев промелькнул в жизни композитора в самое фантастическое время. Тот клубок замыслов, в котором Мусоргский утопал в апреле, уже начал воплощаться в нечто законченное. 7 мая явилось первое чудо: стихотворение «В четырех стенах» — «Комнатка тесная, тихая, милая…» — легло на музыку. Мажор, — он столь часто проглядывал в этой вещи, — мог показаться странным для столь невеселого произведения. Это были всего лишь отрадные мгновения: комнатка — милая, надежда — заветная, счастье — далекое… А само движение музыки — как охватившее оцепенение… Одиночество — не столько как переживание, сколько как состояние.
Но стоило только освободиться от стихотворения Арсения, как тут же стала мучить погибшая картина Верещагина. 15 мая они с Николаем Щербачевым сойдутся у Голенищева-Кутузова. Черемис, прямо в тетради Арсения, начал набрасывать текст. Написал: «Забытый». Ниже строчкой — «память картины В. Верещагина»… Потом начал писать нелепые свои четверостишия.
Столь дурных стихов Мусоргский давно не читывал. Знакомые мотивы: судьба, молодая жена. И как-то все бессмысленно, дежурно исполнено. А когда Черемис продолжил свое сомнительное стихотворчество от первого лица, можно было лишь покачать головой, да разве что улыбнуться:
В могилу мой труп не сложили,
Не нужен был крест… и она
Не знает, ни те, кто любили,
Что сплю я без крыши и дна…
Слова не хотели соединиться даже в более или менее внятную фразу. Труп «складывать» в могилу!.. «И она не знает, ни те, кто любили, что сплю я…» — почти бессмысленное нагромождение слов. А поговорку «ни дна, ни покрышки» Черемис превратил в совершенную графоманию. Мусоргский пробегал текст, отпускал реплики, подчеркивал наиболее дикие обороты.
…Вам жалко, что видеть не может
Она — молодая вдова,
Как хищники милова гложат,
Как сохнет его голова.
Читал, посмеивался, оставляя на полях иронические замечания. У «Вам жалко…» приписал: «Еще бы, особенно поэта». Закончив свое простодушное пошучивание над сочинением Черемиса — наложил резолюцию: «Стихокропательство господина де-Щербачева, заметное в черновой тетради графа Арсения Голенищева-Кутузова. Сей случай и достоверность свидетельствую М. Мусоргский. Учинено и то и другое 15 мая 74 г.».
Арсений, слава Богу, согласился написать, а то бы невоплощенная вещь начала терзать. С его текстом музыка уже не могла не зазвучать — сумрачная, порывистая.
Он смерть нашел в краю чужом,
В краю чужом, в бою с врагом;
Но враг друзьями побежден,—
Друзья ликуют, только он
На поле битвы позабыт,
Один лежит.
Маршеобразное движение, с глубинными отзвуками траурного шествия. И, вместе с тем, скандирование — словно резкие прыжки ворона, его перескоки с груди павшего на голову, с хлопаньем крыльев, отрывистыми поворотами головы, жесткими ударами клюва. Второй куплет не повторял музыкально первый, но стал развитием темы, еще более нагнетавшей напряжение:
И между тем как жадный вран
Пьет кровь его из свежих ран
И точит незакрытый глаз,
Грозивший смертью в смерти час,
И, насладившись, пьян и сыт,
Долой летит —…
Тут, внезапно, и начинала звучать мелодия — протяжная, как народная песня:
Далёко там, в краю родном,
Мать кормит сына под окном…
Из тихого печального напева проступила колыбельная:
«А-гу, а-гу, не плачь, сынок,
Вернется тятя. Пирожок
Тогда на радостях дружку
Я испеку…»
И колыбельная сыну — музыкальным эхо на первую строчку («Он смерть нашел в краю чужом…») — перетекала в сумрачную и краткую колыбельную павшему отцу:
А тот — забыт, один лежит…
Баллада могла показаться столь простой в своей ритмике, что ее легко было воспринять как музыкальный плакат. Но музыка каждой строфы не повторяла музыку других строф. Она шла дальше, то развивая начальное впечатление от музыки, то звуча тихим контрастом резкому началу. В «колыбельной» части в басу сохранялось воспоминание о тревожном начале. Последняя фраза соединила всё: и сумрачную музыку первых фраз, и убаюкивающие интонации «колыбельной».
Следом сразу хлынула музыка на стихи Арсения. Можно ли было назвать это романсами? Скорее — музыкальные монологи. И что-то родственное, какое-то безнадежное спокойствие сквозило в них. Романсы-монологи рождались друг за другом, он сам ощущал необыкновенное воодушевление. Та музыкальная волна, которая началась в мае, шла и шла. 7-го — «В четырех стенах», потом цикл перебивается музыкой баллады «Забытый», но уже 19-го закончен 2-й номер, «Меня ты в толпе не узнала…», в ночь с 19-го на 20-е — «Окончен праздный, шумный день…», 2 июня — 4-й монолог, «Скучай». Это уже, несомненно, был цикл. С точным и емким названием: «Без солнца».
Каждое произведение — еще одна ночь. Он мог припомнить много таких ночей. Днем была служба, вечером могли случиться музыкальные встречи. Ночь — время, когда он мог отдаться своим замыслам (отрадное, творческое время!) или воспоминаниям (горьким, безутешным, с которыми особенно остро он чувствовал нынешнее одиночество). Уже девять лет, как не было с ним матери. Она скончалась в такие же весенние дни, когда день становился все длинней и хотелось жить светлыми надеждами. Недавняя выставка умершего друга тоже посещала его воспоминания. Для Гартмана уже навсегда пришло это время — «без солнца». Но и в своей жизни Мусоргский мог ощутить то же безотрадное чувство, — после того, как их кружок стал медленно рассыпаться, когда прежние единомышленники уже обнаруживали и равнодушие друг к другу, и даже полное непонимание. Сидеть при тусклом свете свечи в ночном полумраке, вспоминать, ощущая в душе безнадежный покой: «Вот она, ночь моя — ночь одинокая…»
Когда Голенищев-Кутузов будет уже известным поэтом, он заметит в воспоминаниях о Мусоргском, что его стихи, взятые композитором, — это были только «минутные настроения в фетовском роде». Здесь и вправду было что-то фетовское, было и что-то от Алексея Константиновича Толстого. Но размер первого стихотворения словно пришел из лермонтовского:
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную…
Рядом с этим певучим стихотворением «В четырех стенах» кажется произведением слишком бледным, слишком камерным. И все же магия ритмики здесь сохранилась. К одной строчке из «Тучек» Лермонтова — «…Зависть ли тайная? злоба ль открытая?» — интонация Голенищева-Кутузова подходит совсем близко.
«Альбом стихотворений гр. А. Голенищева-Кутузова» — такой подзаголовок даст композитор своему циклу. Первые четыре произведения из этого альбома, написанные с начала мая до самого начала июня — под пером композитора преобразились из «фетовских мотивов» в дневник ночных мыслей и ночных чувств. Сначала — замкнутое пространство комнаты, потом — печальное воспоминание: