А между тем экономия комаровецкая, догоняя их далее, откомандировала двух от себя конных — одного в Галузинцы, а другого до экономии шейнецкой, дабы те два имения дали пособие для поимки разбойников.
И хотя со стороны Шеинец и Галузинец умножилось число людей, те, однако, дерзкие, добровольно отдаться не хотели и, большими друками угрожая, отзывались, что кто приступит ко взятию их, лишится жизни. То собравшиеся из толико имений люди, когда и день уже истекал к вечеру, начали по их стрелять…».
Когда Устим выбил из рук Матвея Фурмана ружье и сбросил его с коня, Майданюк крикнул;
— Батьку, тикай!
— Тикай! — поддержал Майданюка и Добровольский. — Уходи, а мы задержим их!
Но основные силы загона были далеко и уходить — значило отдать товарищей в руки врагов. На это Устим не мог согласиться, зная, что шляхта осмелеет и сомнет Добровольского и Майданюка, как только увидит, что атаман умчался. Этот неравный бой — трое против семидесяти! — они должны выдержать до ночи, а там уж уйдут. Быстрее бы только темнело! Сделали попытку отбить еще двух коней. Устим уже сбросил с коня шляхтича, но эконом Станиславский, командовавший этим воинством, поняв, что они вот-вот уйдут, приказал:
— Стреляй!
Однако храбрые шляхтичи не отважились спустить курки. Они только размахивали ружьями и кричали, что будут стрелять. Тогда сам Феликс Станиславский выстрелил. За первым выстрелом грянул залп: Дробь угодила Устиму в ногу, Майданюку в плечо. Увидев, что Кармалюк захромал, а Майданюк не может удержать в руках свое единственное оружие — суковатую дубину, шляхтичи с криком «ура!» ринулись на раненых и смяли их лошадьми.
«По учинении обыска, связав их накрепко и привезя в Галузинцы, потребовали от наместника подводы воловой. Привезши в село Комаровцы тех в горнице Илька Кравчука поместили, придав стражу до них на ночь из 19-ти человек. И сего числа, в присутствии священника Демкевича, отобрали от них — каждого порознь — показания. Вместе с взятыми показаниями и деньгами 11 рублей таковых разбойников экономия комаровецкая имеет честь представить оному суду. И просит: как на доставление их, так и на отысканные при них деньги и вещи — квитанцию.
Касательно же двух рублей, экономия комаровецкая, вознаграждая усердие громад, велела дать им есть и пить водки. А оставшиеся еще от тех двух рублей два злотых и восемнадцать грошей отдала на дорогу людям, караулившим и до Литина сих разбойников провожавших».
«Несколько дней держали их в Комаровцах, — пишет польский публицист, защитник шляхты Ролле, который, естественно, всячески старался очернить Кармалюка. — Кандалов и ошейников железных не было под рукой, а веревки Кармалюк рвал без малейшего усилия. Только уже после того как изготовлены были кандалы, атаман разбойников, прикованный к возу, весь в тяжелых оковах и под конвоем в 60 человек, отвезен в Литин. По дороге собирались толпы крестьян, чтобы посмотреть на знаменитого гайдамаку. Кармалюк шутил, любезничал с девчатами, предсказывал свое скорое возвращение и обещал с лихвой отплатить тем, которые его поймали. Народ отходил с крепкой верой, что разбойник сдержит слово».
Исправник, узнав, что Кармалюк арестован, прискакал из Овсяников в Литин. В присутствии заседателей суда, составлявших комиссию, орудовавшую в Овсяниках, начался допрос.
— Зовут Василием, — отвечал Кармалюк на первый вопрос, — а прозывают Гавриленком…
— Ка-ак?! Что-о?! — изумленно замигал глазами исправник. — Ну-ка, еще раз повтори?
Кармалюк повторил то, что сказал: он Василий Михайлов, сын Гавриленков. «Родился за границей, в Австрии. Около Замостья. Но в какой деревне — не помнит за малолетством, из которой ушел в город Станислав, имея от роду десять лет. Неграмотен. Холост. У исповеди и святого причастия бывает ежегодно. Последний раз исповедался в Херсонской губернии, Тираспольского повета, но где именно — не знает…».
— Врешь, мерзавец! — так грохнул исправник кулаком по столу, что канцелярист Какурин кляксу на протоколе поставил. — Врешь, каторжник! Я ведь твою клейменую рожу хорошо помню! Ишь, каналья, куда гнет: «Я австрийский подданный, переправьте меня за границу». Не выйдет! Я тебя, мошенника, уличу! Я тебя проучу!..
— Ваше благородие, — осторожно заметил заседатель Гульдин, — может, отберем все показания, а тогда уже…
— Да он же, каторжник, все врет! Ну хорошо: пишите дальше. Пишите, а я потом с ним поговорю!
Назвав себя вымышленным именем, Кармалюк в показаниях так искусно сплел выдумку с правдой, что исправник никак не мог понять, чему верить, а чему — нет. Обошел этот Гавриленко почти всю Россию. Был он и в Москве, и в Киеве, и в Казани, и в Астрахани, и в Крыму, и в Орле, «где у пристани реки Оки занимался работой — выгрузкой хлеба и других товаров». Из Орла ушел в Киев, а оттуда — в Херсонскую губернию «по хуторам на заработки», где пробыл целый год. Вернулся он оттуда только в конце 1821 года. Это последнее было чистой правдой — Устим действительно ходил в черноморские степи искать место, чтобы поселиться там с семьей. Говорил он об этих мытарствах своих по хуторам Херсонской губернии правду, потому что она ничем повредить ему не могла, а пробел в жизненном пути заполнялся. Ни одного хутора, ни одной фамилии он не назвал.
«На разбоях не бывал, — записывал канцелярист Какурин, косноязычно пересказывая ответы Устима, — про разбойников неизвестен, как равно, кто ограбил Базилицкого и Опаловского, коих не знает, вовсе неизвестен. Устимом Кармалюком не есть и не называется и о таковом не знает».
— Ну наговорил семь бочек арестантов! — покрутил головой исправник, вытирая платком вспотевшую жирную шею. — Ну навертел, мерзавец! Эх, не моя на то воля, а то бы я тебя, гайдамаку, на первом же суку повесил! Хорошо! Посмотрим, что ты запоешь, когда я тебя поставлю перед женой и детьми! Перед всем селом, где тебя знают, как облупленного!
Вернулся исправник в село Овсяники и послал за Марией солдат.
— Со всем гайдамачьим выводком представить! — приказал унтеру.
— Связанную или так?
— Болван! Куда же она убежит с детьми?
— Слушаюсь, ваше благородие!
Унтер налетел на дом так, точно крепость штурмом взял. Выволокли Марию, не дав даже головы покрыть платком, вынесли перепуганных сыновей Остапа и меньшего Ивана. Старший Иван, оттолкнув солдат, сам полез на телегу. Услышав крик и плач, к хате побежал народ. Бабы запричитали, будто из хаты выносили покойника. Дети завторили им. Мария, думая, что ее увозят куда-то в Сибирь — а ее этим не раз пугали, — умоляла, чтобы ей разрешили хоть для ребят что-нибудь взять. Но унтер неумолимо твердил:
— Приказано без всего доставить!
Но бабы, не слушая солдат, вытаскивали из хаты тряпье и кидали в телегу. Унтер принялся было выбрасывать обратно, тогда возмущенно загудели мужики, плотным кольцом обступая телегу. Унтер, махнув рукой, приказал:
— Трогай!
В это время из Литина везли в Овсяники Устима. В кандалах, прикованного цепью к возу, под конвоем тех же 60 человек. Исправник решил устроить ему очную ставку с женой, детьми и односельчанами. Но прежде чем поставить Кармалюка перед женой, он принялся допрашивать ее. Пригрозив, что если она не скажет правду, то ее и домой уже не отпустят, а отправят прямо в Сибирь, он спросил:
— Бывал муж у тебя?
— Бував, — тихо ответила Мария.
— Этого с ним прижила? — указал исправник на младшего Ивана, которого Мария держала на руках.
— 3 ним, ваше благородие, — со вздохом отвечала Мария, будто признавалась в чем-то греховном.
— Да как же ты смела! — загремел исправник. — Да за одно это под суд, на каторгу! Ну, что молчишь? Отвечай!
— Вин же мий чоловик…
— Преступник! Каторжник! Гайдамака! Вот кто он прежде всего! И не детей приживать с ним, а властям доносить о нем — вот что ты должна была делать! Кто с ним еще переховывался у тебя? Каких преступников ты еще кормила и поила? И не крути и не винти! Я все равно обо всем дознаюсь, и тогда еще хуже будет! У кого из жителей села он бывал?