Я был раздавлен. Медленно, испытывая мучительную боль во всем теле, словно меня жестоко избили, спускаюсь по ступенькам. Едва ступаю на тротуар, дверь лавки внезапно распахивается, и все дети, шесть или семь человек, выскакивают на улицу. Они бегут так, словно за ними черти гонятся. На углу они наискось перебежали улицу, не обращая внимания на мчащиеся машины, и понеслись к дому – «нашему» дому. Мне показалось, что это моя малышка остановилась посреди улицы – только на секунду – и оглянулась. Конечно, это могла быть и другая девчушка. В чем я был уверен, так только в том, что на голове у нее был капор, отороченный мехом.
Я медленно дошел до угла, долгую минуту стоял там, глядя им вслед, а потом быстро зашагал к станции подземки.
Какое жестокое поражение! Всю дорогу до станции я ругал себя за глупость. Меня терзала мысль, что собственная моя дочь могла испугаться, убежать от меня в ужасе! Что может быть хуже!
Спустившись в подземку, я остановился перед автоматом с содовой. Я был похож на бродягу, на изгоя. И терзался мыслью, что, может быть, никогда не увижу ее, может, она видела меня в последний раз и таким запомнит! Собственного своего отца, притаившегося у двери, следящего за ней, как преступник. Все это было похоже на ужасное дешевое кино.
Неожиданно я вспомнил про обещание, данное Ульрику, – увидеться и поговорить с Мод. Теперь это было невозможно, совершенно невозможно. Почему? Я не мог сказать. Я только знал, что это так. Больше я никогда не увижусь с Мод, даже если очень этого захочется. Что до малышки – я буду молить Бога, да, молить Бога, дать мне шанс. Я должен увидеть ее и поговорить с ней. Но когда? Когда-нибудь. Когда-нибудь, когда она сможет взглянуть на все иначе, добрей. Я умолял Бога сделать так, чтобы она не ненавидела меня… прежде всего чтобы не боялась меня. «Это слишком ужасно, слишком ужасно, – бормотал я про себя. – Я так люблю тебя, маленькая моя. Так люблю, так люблю…»
Подошел поезд, и, едва двери открылись, я начал рыдать. Вытащив из кармана платок, я зажал им рот и почти бегом бросился в вагон, забился в угол, надеясь, что шум колес заглушит мои конвульсивные рыдания.
Должно быть, я простоял так несколько минут, глухой ко всему, кроме мучительного горя, когда почувствовал, как чья-то рука мягко тронула меня за плечо. Продолжая держать платок у губ, я повернулся. Пожилая дама, одетая во все черное, с сочувственной улыбкой смотрела на меня.
– Голубчик, – заговорила она заботливо, желая успокоить меня, – голубчик, что случилось?
Тут я зарыдал еще истошней. Слезы потоком лились из глаз. Я ничего не видел, кроме смутной сочувственной фигуры перед собой.
– Пожалуйста, ну пожалуйста, – умоляла она, – постарайтесь взять себя в руки!
Я продолжал рыдать. Поезд остановился, и вошедшие пассажиры оттеснили нас к противоположной двери.
– Вы потеряли любимого человека? – спросила она. Голос ее был таким нежным, таким проникновенным.
Я вместо ответа затряс головой.
– Бедняжка, я знаю, каково это. – (Я снова почувствовал ее пожатие.)
Двери вагона готовы были закрыться. Внезапно я выронил платок, протолкался сквозь толпу и выскочил на платформу. Помчался по ступенькам наверх и зашагал по улице. Полил дождь. Я шел сквозь струи, опустив голову, смеясь и плача. Расталкивая людей и сам получая тычки. Кто-то толкнул меня так, что я закрутился волчком и отлетел в канаву. Я даже не оглянулся. Шел подавшись вперед, и дождь хлестал меня по спине. Я хотел, чтобы он промочил меня насквозь. Смыл все прегрешения. Да, именно это было мне нужно – смыть все прегрешения. Мне хотелось, чтобы меня вымочило до костей, чтобы меня пропороли ножом, швырнули в канаву, расплющили тяжелым грузовиком, изваляли в дерьме и грязи, уничтожили, распылили, чтоб и следа не осталось.
10
После дней зимнего солнцестояния в нашей жизни наступила новая полоса – не на солнечном юге, а в Гринич-Виллидже. Начался первый этап нашей подпольной деятельности.
Содержать подпольный кабак, чем мы и занимаемся, и одновременно жить в нем – подобная фантастическая идея могла прийти в голову только таким совершенно непрактичным людям, как мы.
Я краснею, вспоминая историю, которую выдумал, чтобы выпросить у матери денег на открытие заведения.
Я вроде бы управляющий этим совместным предприятием. А кроме того, прислуживаю за столиками, принимаю заказы, выношу мусор, исполняю роль мальчика на побегушках, стелю постели, убираю дом и вообще стараюсь быть полезным, насколько можно. (Единственное, что я не могу заставить себя делать, – это убираться в курительной комнате. Окна открывать нельзя, иначе нас быстро разоблачат.) Заведение располагается в обычной квартире на нижнем этаже жилого дома в бедном квартале Виллиджа – три небольшие комнаты, одна из которых кухня. На окнах плотные шторы, так что даже днем у нас царит полутьма. Нет сомнения, что, если предприятие окажется успешным, мы заработаем себе туберкулез. Мы собираемся открывать заведение под вечер и закрывать, когда уйдет последний посетитель, что, возможно, будет происходить под утро.
Вижу, писать мне здесь не придется. Хорошо еще, если смогу улучить минутку для отдыха.
О том, что мы живем здесь – и что женаты, – должны знать только самые близкие друзья. Все должно происходить в тайне. Это означает, что, если в дверь звонят, а Мона при этом отсутствует, я не открываю. Сижу в темноте, пока посетитель не уйдет. Если есть возможность, выглядываю, чтобы посмотреть, кто это был, – просто на всякий случай. На какой случай? Да не детектив ли это или сборщик налогов. Или всего лишь один из новых и потому бесшабашных и отчаянных ухажеров…
Такова в общих чертах обстановка. Самое большее, что может принести эта затея и что понятно наперед, – это головная боль и неприятности. Мона, конечно, мечтает, как через несколько месяцев мы прикроем лавочку и купим дом за городом. Пустые надежды. Мне, однако, сделали такую прививку от бесполезных мечтаний, что у меня к ним стойкий иммунитет. Единственное, что можно сделать в таком случае, – дождаться, чтобы мыльный пузырь лопнул сам, то есть дать осуществить идеал. Сам я мечтаю о другом, но у меня достаточно здравого смысла, чтобы помалкивать об этом.
Удивительно, сколько у нас оказывается друзей, и все обещают принять участие в открытии заведения. Кое-кто из них, прежде остававшихся для меня только именем (все из свиты Моны), помогал расставить мебель. Я обнаруживаю, что Седрик Росс – это пижон с моноклем, прикидывающийся патобиологом; Роберто де Сундра, один из «безумно влюбленных», – чилийский студент, о котором говорят, что он сказочно богат; Джордж Иннес, художник, который не отказывает себе в удовольствии время от времени побаловаться опиумом, – искусный фехтовальщик; Джим Дрисколл, чьи схватки мне доводилось видеть, – борец с претензией на интеллектуальность; Тревельян, в прошлом английский писатель, – живет на денежные переводы с родины; Каччикаччи, родители которого, как предполагалось, владеют мраморным карьером в Италии, – шут, обожающий рассказывать невероятные истории.
И наконец, Барони, самый славный из всей этой братии, не жалевший сил, чтобы наше предприятие было успешным. Пресс-атташе, как он представился.
К моему великому удивлению, вечером накануне открытия одновременно появились два старинных любовника, не знавшие, естественно, о существовании друг друга. Я имею в виду Карузерса и того самого Харриса, который по-царски заплатил за привилегию лишить мою жену невинности. Он подкатил в «роллс-ройсе», по бокам у него сидели две танцорки из кордебалета. Карузерс тоже прибыл с двумя девицами, давнишними подружками Моны.
Все мои старые приятели, конечно, божились, что будут в вечер открытия, включая О’Мару, только что вернувшегося с Юга. Кромвель тоже должен прийти, хотя, наверно, сможет пробыть у нас лишь несколько минут. Что касается Ротермеля, то Мона старается уговорить его не приходить: слишком уж он болтлив. Я гадаю, заглянет ли Шелдон – хотя бы ненароком. Наверняка появятся один или два миллионера – вероятно, обувной король или лесопромышленник.