Литмир - Электронная Библиотека

Подчас, однако, в одном из домов, которые замечаешь только во сне, можно углядеть передвижения бледного и робкого существа, обычно сомнительного пола, принадлежащего миру Дюморье, Чехова или Алена-Фурнье. Зваться оно может по-разному: Альмой, Фредерикой, Урсулой, Мальвиной; главное, чтобы имя гармонировало с золотисто-каштановыми прядями, прерафаэлитской фигурой, гэльскими глазами. Существо редко выходит из дому, а если выходит, то лишь в предрассветный час.

Мону фатально тянет к таким фигурам. Ее отношения с ними окутаны покровом тайны. Спешка, которая гонит ее по текучим улочкам, может и не таить в себе ничего более важного, нежели покупка дюжины белых гусиных яиц. Нет-нет, никакие другие яйца не подойдут. En passant[81] ей может прийти в голову удивить свою серафическую подругу, подарив старомодную миниатюру, источающую запах фиалок, или кресло-качалку родом с холмов Дакоты, или табакерку, отделанную благоухающим сандаловым деревом… Первым делом подарок, потом несколько пахнущих типографской краской банкнотов. Как в грозу между двумя ударами грома и молнии, она, запыхавшись, появляется и так же, запыхавшись, исчезает. Даже Ротермель удивился бы тому, как быстро и на какие цели тратятся его деньги. Мы же, встречающие ее в конце столь хлопотливо проведенного дня, узнаем, что ей удалось купить немного продуктов в бакалее и раздобыть совсем немного наличных. На Бруклинской стороне мы говорим только о мелочи, считающейся в Китае наличными. Как дети, мы играем в пятаки, гривенники и пенсы. Доллар – это понятие абстрактное, используемое лишь в сфере высоких финансов…

Во время нашего проживания у поляков Стэнли и я рискнули вместе вылезти «за границу» лишь однажды. Мы решили посмотреть вестерн с какими-то совершенно уникальными дикими лошадьми. Кино напомнило Стэнли о его былых днях в кавалерии, и он так расчувствовался, что решил в этот вечер работу проигнорировать. В ходе ужина он все время рассказывал свои истории из жизни, с каждой становясь все более нежным, симпатичным и романтически настроенным. Неожиданно он припомнил ту необъятную корреспонденцию, которую мы вели друг с другом в отроческие годы.

Все началось в тот день, когда я увидел, как он едет навстречу по улице ранних скорбей на катафалке, сидя рядом с возницей. (После смерти дяди тетя Стэнли вышла за владельца похоронного бюро, тоже поляка, и Стэнли всегда помогал ему во время погребальных процессий.)

В это время я как раз ошивался почему-то прямо посреди дороги. Я был уверен, что с катафалка помахал мне именно Стэнли, хотя не верил своим глазам. Если бы не похороны, я бы побежал рядом с экипажем и обменялся бы с ним парой приветственных слов. Но я стоял как вкопанный и смотрел, как кортеж исчезает за углом…

Так я впервые за целых шесть лет увидел Стэнли. Встреча произвела впечатление. На следующий же день я сел и написал ему письмо – на старый адрес.

Сейчас Стэнли это письмо вынул – и все другие, последовавшие за ним. Я постыдился сказать ему, что уже давно потерял его письма. Но я помнил, как они выглядели: длинные листы желтой бумаги, исписанные затейливым почерком. Почерком деспота. И еще поистине бессмертное обращение, с которого он начинал: «Мой очаровательный друг!» И это – мальчику в коротких штанишках! Что же касается стиля, то такие письма мог бы писать Теофиль Готье незнакомому ему адепту. А как много было в них литературных заимствований! Но они повергали меня в экстаз. Неизменно! Всегда!

О том, что собой представляли мои собственные письма, я как-то ни разу не задумывался. Они принадлежали отдаленному прошлому, забытому прошлому. Но сейчас я держал их, и моя рука дрожала, пока я читал. Так вот какой был я подростком! Какая жалость, что никто не снял по нашей жизни кинокартину! Какие мы были чудные! Маленькие сорванцы, задиры, зазнайки. Всерьез рассуждающие о таких вещах, как вечность и смерть, перевоплощение, метемпсихоз, либертинаж, самоубийство. Притворявшиеся, что книги, которые мы читали, ничего не стоят по сравнению с теми, которые мы сами напишем в будущем. Рассуждавшие о жизни так, словно мы познали ее до конца.

Но даже в этих претенциозных упражнениях юности я с изумлением обнаруживал семена способности к воображению, которым суждено было со временем дать всходы. Даже в этих истлевших от времени посланиях ощущались резкие перебивы и повороты, указывавшие на существование пока еще скрытого огня и неосознанных душевных конфликтов. Я был тронут тем, что́ открыл для себя в этих письмах: оказывается, я заблуждался уже тогда, когда еще вовсе не осознавал самого себя. Стэнли, как я помню, не заблуждался. У него был стиль, и он был зажат им, как дама корсетом. Помню, в тот период я считал его гораздо более зрелым, гораздо более интеллектуально развитым. Он подавал надежды стать блестящим писателем, а я – просто трудолюбивым бумагомаракой. Как у любого поляка, у него была блестящая родословная, я же был просто американец без роду и племени с сомнительной и туманной генеалогией. Стэнли писал так, словно сошел с прибывшего в Америку корабля только вчера. Я писал языком, без году неделя благоприобретенным и совершенно непохожим на язык улицы, который, собственно, и языком-то не был. За плечами у Стэнли я видел парадный ряд его предков: воинов, дипломатов, поэтов, музыкантов. У меня вообще предков не было. Мне их приходилось выдумывать.

Интересно, но чувству преемственности или эфемерной связи с прошлым, подчас у меня появлявшемуся, обычно способствовало созерцание одной из трех резко отличавшихся друг от друга вещей: вида узких, старинных улочек с миниатюрными домиками; портретов некоторых далеко не типичных для большей части людей индивидуальностей, как правило мечтателей или фанатиков; а также фотоснимков и зарисовок – особенно пейзажных – природы Тибета. Под их воздействием я терялся в одно мгновение, чтобы затем ощутить великолепное единение с миром, с самим собой. Только в такие редкие моменты я сознавал себя – или же внушал себе, что сознаю. Я был связан, если можно так выразиться, скорее с понятием человека, нежели с человечеством как целым. Но сознавать мой действительный ритм, мое действительное бытие я начинал лишь при переводе стрелки моего индивидуального пути на главную железнодорожную линию. Индивидуальность воспринималась мной как некая жизненная укорененность. Расцвет означал культуру – или, короче, мир циклического развития. В моих глазах великие всегда ассоциируются со стволом дерева, а не с его ветвями или кроной. В то же время великие легко обнаруживали способность к утрате индивидуальности: они все – вариации одного-единственного человека – Адама Кадма, или уж как там его называют. Мою родословную я вел не от собственных предков, а от него. И в моменты сверхчувственного прозрения соединялся с ним, совершив прыжок назад одним махом.

В отличие от меня, Стэнли, как и все шовинисты, прослеживал свое растительное происхождение лишь до возникновения польской нации, то есть до Припятских болот. Там он и лежал – лаской, увязнувшей в тине. Своими антеннами он дотягивался лишь до национальных границ Польши. Он так и не стал американцем в истинном смысле слова. Для него Америка была не страной, а состоянием транса, позволявшим ему передать потомству свои польские гены. Любые отклонения от нормы (то есть от польского типа) приписывались осложнениям, неизбежно возникающим при любом приспособлении или адаптации. Все американское в Стэнли было лишь прививкой, следы которой должны были рассосаться в поколениях, берущих начало из его чресл.

Мысли и заботы подобного рода Стэнли открыто не выражал, но они у него были и часто проявляли себя в форме намеков. Верный ключ к его действительным чувствам всегда обнаруживало ударение, которое он делал на той или иной фразе или слове. В глубине души он противостоял тому новому миру, в котором жил. Он лишь поддерживал в нем свою жизнь. Так сказать, лишь следовал процедуре, ничего более. Чисто негативный опыт его жизни, однако, не становился от этого менее действенным. Все дело было в подзарядке батарей: его дети установят с миром необходимый контакт. Через них расовая энергия поляков, их мечты, их устремления, их надежды обретут новую жизнь. Сам же Стэнли готов был удовлетвориться пребыванием в промежуточном мире.

вернуться

81

По пути, походя (фр.).

75
{"b":"196402","o":1}