Она (перебивая его): – И все бы переменилось, если бы я вышла за тебя замуж?
Он: – Да не то чтобы. Наша супружеская жизнь вряд ли стала бы цветущим раем. Но во всяком случае, я мог бы тебя обеспечить. И положил бы конец этому попрошайничеству и долгам.
Она: – Если бы ты действительно хотел освободить меня, ты бы меня не покупал.
Он: – Ну вот. Как на тебя похоже! Ты даже на миг не можешь предположить…
Она: —…Что у каждого из нас была бы своя личная жизнь?
Официант приносит коктейль из шампанского.
Он: – Принеси еще один – леди хочет пить.
Она: – Неужели необходимо затевать этот фарс снова и снова? Тебе не кажется, что он уже приелся?
Он: – Мне – нет. У меня не осталось иллюзий. Но это способ общаться с тобой. Лучше уж говорить об этом, чем о больных и больницах.
Она: – Значит, ты не веришь ни слову из того, что я тебе говорю?
Он: – Я верю каждому твоему слову, потому что хочу верить. Должен же я верить во что-то, пусть даже в тебя.
Она: – Пусть даже в меня?
Он: – Ну ладно, ладно, ты знаешь, что я хочу сказать.
Она: – Итак, ты считаешь, что я присосалась к тебе как пиявка.
Он: – Пожалуй, точнее я не мог бы выразиться. Спасибо.
Она: – Сколько сейчас времени, скажи, пожалуйста?
Ротермель смотрит на часы. Он лжет: – Сейчас точно двадцать минут четвертого, – затем делает вид, что испугался. – Но ты должна непременно выпить еще. Я приказал ему сделать еще один…
Она: – Выпьешь сам, у меня нет времени.
Он (в отчаянии): – Эй, официант, где тот коктейль, который я заказывал час назад? – Он забывается и пробует встать со стула. Спотыкается и в изнеможении оседает снова. – Черт бы побрал эту ногу! Лучше уж обходиться деревянной культей. Черт бы побрал эту дерьмовую, гребаную войну! Извини, я забылся…
Чтобы успокоить его, Мона делает глоток из бокала, затем резко поднимается.
– Я должна идти! – говорит она и идет к двери.
– Обожди, обожди минуту! – кричит Ротермель. – Я вызову такси. – Он сует бумажник в карман и ковыляет за ней.
В такси сует бумажник ей в руку.
– Вот, пожалуйста, – говорит он. – Ты же знаешь, я просто шутил.
Мона хладнокровно отсчитывает несколько банкнотов и засовывает бумажник ему в боковой карман.
– Когда увидимся?
– Когда мне снова понадобятся деньги.
– Неужели тебе никогда ничего, кроме денег, не нужно?
Молчание. Они движутся по обезумевшим улицам Уихокена, находящегося, если верить атласу, в центре Нового Света, но имеющего неменьшие шансы претендовать на ранг бородавки на лике планеты Уран. Есть города, в которых оказываешься не иначе как в минуты отчаяния – или в полнолуние, когда вся взбудораженная эндокринная система начинает ходить ходуном. Эти города заложены тысячи световых лет назад людьми доисторического прошлого, у которых было одно утешение: они знали, что им не придется в них жить. В этой анахроничной схеме мироздания нетленно все, за вычетом фауны и флоры забытых геологических эпох. Все знакомо, и все чуждо, на каждом углу можно сбиться с пути. Названия всех улиц здесь пишутся шиворот-навыворот.
Ротермель в отчаянии, ему грезится суматошная окопная жизнь. Ныне он – адвокат, хотя и одноногий. Он ненавидит бошей, лишивших его ноги, но в равной мере ненавидит и своих соотечественников. Но больше всего он ненавидит город, в котором родился. Он ненавидит и себя – за то, что пьет как сапожник. Он ненавидит все человечество и еще птиц, животных, деревья и солнечный свет. Все, что осталось ему от опостылевшего прошлого, – это деньги… Он ненавидит и их. Каждый день, очнувшись от похмельного сна, он попадает в мир жидкой ртути. Преступления для него – такой же объект промысла, такой же товар, как для других – ячмень, пшеница или овес. Там, где он некогда парил, веселясь и ликуя, как жаворонок, он теперь ковыляет с опаской, кашляя, подстанывая, хрипя. Утром того рокового боя он был молод, исполнен сил, мужествен. В тот день он расстрелял из пулемета гнездо бошей, положил двух лейтенантов из собственной бригады и собирался так же поступить с походной кухней. Но тем же вечером он лежал, умирая, в луже собственной крови и рыдал как дитя. Мир двуногих обходил его стороной; ему уже не дано когда-либо в него влиться. И тщетно он издавал нечеловеческий вой. Тщетно возносил молитвы. Тщетно призывал мамочку. Война для него кончилась: он стал одной из ее реликвий.
Увидев Уихокен снова, он ощутил желание заползти под кровать матери и умереть. Он попросил показать ему комнату, где играл ребенком. Выглянул в сад из окна сверху и с отчаяния плюнул в него. Захлопнул дверь дома для старых друзей и пристрастился к бутылке. Между его прошлым и настоящим – века, и челнок его памяти беспрерывно снует взад и вперед. У него только один якорь спасения – его состояние. Но он относится к нему так же, как слепой – к обещанию подарить ему белую трость.
И вот как-то вечером, когда он сидит один-одинешенек за столиком в одном из баров Виллиджа, к нему подходит женщина и протягивает «натюрморт». Он приглашает ее присесть. Заказывает ей обед. Терпеливо выслушивает истории, которые она рассказывает. Забывает, что у него искусственная нога, забывает, что когда-то была война. И неожиданно сознает, что любит эту женщину. Ей не обязательно любить его, ей нужно только быть. Не согласится ли она время от времени с ним встречаться, всего лишь на несколько минут, тогда жизнь снова обретет для него смысл.
Ротермель грезит. Он забывает все душераздирающие сцены, что противоречат этому идиллическому образу. Ради нее он готов на все, даже сейчас.
А сейчас давайте на время оставим Ротермеля. Пусть себе грезит, сидя в такси на пароме, мягко качающем его на груди Гудзона. Мы встретимся с ним снова на берегах Манхэттена.
На Сорок второй улице Мона ныряет в подземку, чтобы через несколько минут вынырнуть из него на площади Шеридан-Сквер. Здесь ее маршрут становится по-настоящему беспорядочным. Софи, следуй она и впрямь за ней по пятам, было бы нелегко за ней угнаться. Виллидж – это сеть лабиринтов, скроенная по образу и подобию убогих и бестолковых снов ранних голландских поселенцев. Здесь, на исходе извилистых улочек, вы почти неминуемо встречаетесь лицом к лицу сами с собой. Узкие проходы между домами, улочки, погребки и мансарды, площади, развязки на три стороны, дворы – все нелепое, угловатое, асимметричное и бестолковое; единственное, чего тут не хватает, так это мостов Милуоки. Иные из кукольных домиков, зажатых между мрачными доходными домами и ущербными стенами фабрик, дремлют здесь, в вакууме времени, многие десятилетия. Сонное, призрачное прошлое проступает на фасадах, на странных названиях улиц, на миниатюрности, привитой здешним местам голландцами. Настоящее заявляет о себе воинственными криками уличных мальчишек и глухим гулом уличного движения, колеблющего не только подсвечники в домах, но даже ушедшие в землю фундаменты зданий. И надо всем довлеет причудливое смешение рас, языков и привычек. Выбившиеся на поверхность американцы, кто бы они ни были: банкиры, политики, судьи, люди богемы или истинные художники, – все немного свихнувшиеся… Здесь все дешево, безвкусно, вульгарно или фальшиво. Минни Кошелка тут ровня тюремному смотрителю, притаившемуся за углом. Истинное братание осуществляется лишь на самом дне плавильного котла. И все притворяются, будто это место – самое интересное в городе. В квартале полно эксцентриков и чудаков: они сталкиваются и отскакивают друг от друга, подобно протонам и электронам в пятимерном мире, фундаментом которому служит хаос.
Как раз в Виллидже Мона чувствует себя как дома, и только тут она может быть до конца собой. Тут она встречает знакомых на каждом шагу. Эти встречи разительно напоминают коловращение муравьев во время их лихорадочного труда. Разговор осуществляется через антенны, которыми они яростно манипулируют. Не произошло ли где поднятие почвы, жизненно угрожающее муравейнику? Люди взбегают по лестницам и с лестниц сбегают, приветствуют друг друга, жмут руки, трутся носами, эфемерно жестикулируют, проводят предварительные и официальные переговоры, кипятятся и надуваются, говорят по радио, раздеваются и переодеваются, перешептываются, предупреждают и угрожают, упрашивают, участвуют в маскарадах – все в точности как у насекомых и со скоростью, на которую способны лишь насекомые. Даже занесенный снегом Виллидж пребывает в постоянном движении и возбуждении. Хотя абсолютно ничего существенного эта деятельность не порождает. Утром болит голова, вот и все.