Много еще знал об Алжирце, много, но не все.
А не знать все до конца — в этом была опасность.
Опасность, что этот человек тебя убьет.
Как сам Ходжахмет убил Пакистанца.
— Русские просят о важной встрече, — сказал Алжирец.
— На каком уровне? — спросил Ходжахмет.
— Запрос пришел от первого лица их Резервной ставки.
— От Старцева? — спросил Ходжахмет.
— Нет, от Данилова, — ответил Алжирец.
Ходжахмет хмыкнул:
— Насколько мне известно, первое лицо в Резервной ставке русских — это генерал Алексей Старцев.
— Нет, — отрицательно покачав головой, сказал Алжирец, — запрос поступил от генерала Данилова…
В комнату снова вошла русская служанка.
Она тихо и ловко расставила чашечки с кофе и собралась было исчезнуть, но Ходжахмет вдруг остановил ее…
— Лида, ты носишь трусики под шароварами? — по-русски спросил он.
— Да, мой господин, — смутившись и покраснев, ответила Лида.
— Тогда сними шаровары и сядь здесь перед моим гостем на шпагат, как ты это делала утром в бассейне…
Алжирец вдруг вспыхнул, взмахнул руками, выругался по-арабски и в конце концов опрокинул кофе на ковер…
— А ты, оказывается, понимаешь по-русски? — засмеявшись, спросил Ходжахмет и, жестом приказав женщине удалиться, принялся успокаивать своего заместителя: — Не сердись, не сердись, уважаемый, у каждого человека есть свои слабости…
— Ах, отдай мне эту служанку, Ходжахмет, отдай! — в сердцах воскликнул Алжирец.
— А ты расколи сперва замысел русской ставки, — сказал Ходжахмет, откидываясь на подушках, — я уверен, что русские что-то такое радикальное задумали. И ты сперва должен решить эту проблему. А уж награды будут потом.
И уже уходя, Алжирец сказал о главном — у русских здесь, в Центре, есть свой внедренный разведчик…
* * *
На втором году службы Володю Ходякова откомандировали в учебку.
Учебка была в городе Омске…
Два месяца были чем-то вроде отпуска, во время которого можно было совершенно забыть про войну и про все, что с нею связано.
Пообвыкнувшись в учебке, Володя как-то пошел искупаться в Иртыше. Вообще, самовольные отлучки из части, не говоря уже о купаниях, формально считались большими проступками, но старослужащему сержанту — «дедушке» Советской Армии, да еще и понюхавшему пороху афганцу, полагались некоторые поблажки. Даже начальник штаба, и тот, увидев Ходякова, неспешно бредущим в сторону реки, не тормозил свой уазик, а проносился мимо, нещадно пыля.
Пылевое облако медленно-медленно отползло право от дороги. Володя сплюнул, откашлялся и невольно взглянул на свои неуставные юфтевые офицерские сапоги… Сорвал пару росших поблизости лопухов, и смахнул с голенищ сухой желтый налет. Внизу за поворотом открывался Иртыш. Широкий. Почти такой же, как Волга у них в Ульяновске. А слева от дороги показались четыре домика кержачьего хутора. Володины товарищи ругали его обитателей, называя бесполезными: «ни самогона тебе не дадут, потому как не пьют, ни насчет баб-с…»
А Ходяков ходил туда — на облюбованное место, под обрывом, где пустынный песчаный пляж растянулся аж километра на два — на три. Кто его мерил?
Хотя прапорщик Елисеев из санчасти, известный в учебном полку спортсмен-десятиборец, бегал тут все босиком с голым торсом. Пробежит мимо валяющегося на песке Володи Ходякова и только крикнет: «Эй, кончай курить, давай спортом заниматься!»
Володя любил здесь лежать и думать. В прошлом году умерла бабушка Валя и его не отпустили на похороны. Начальник штаба сказал, что бабушка не является близким родственником. Мол, кабы мать умерла… Володя тогда едва слезы сдержал. Но не стал унижаться — объяснять, что бабушка Валя дала ему самое-самое дорогое — счастливые дни школьных каникул в деревне. А потом прибежал в каптерку к земляку Сашке Старцеву и все же дал волю чувствам. Поревел.
Через месяц в своем письме мама написала, что ездила в деревню и была у бабы Вали перед самой ее смертью. И совсем не ожидал Володя от мамы, что она написала, как бабушка «велела ему молиться и в церковь ходить», потому как в тайне от его отца и дедушки Ивана Максимовича, когда тот был еще в должности, покрестила Володьку в церкви. И еще мама прислала ему крестик простенький алюминиевый, иконку картонную Богоматери Казанской и молитвослов тоненький в мягкой обложке.
Почтарем тогда у них Леха дружок его был. Раскрыли они с ним посылку еще по дороге в роту. А не то замполит бы с этой религиозной атрибутикой известно как бы поступил!
Носить крестик на груди, Володя не стал, нельзя ему — командир, сержант, и вообще… Не положено. Но спрятал крестик в кармашек своей гордости — офицерской кожаной планшетки, которую почти официально носил повсюду через плечо. А потом, когда едва не лишился сумки по прихоти самодура начштаба бригады, что прямо рвал ее у него с плеча как не положенную сержанту-срочнику, перепрятал крестик под обложку военного билета, и носил его повсюду в нагрудном кармане — рядом с сердцем.
Володя любил приходить в эту оконечность пляжа еще и потому, что иногда здесь можно было встретить Любочку — кержачку с хутора. Она ходила как и вся ее родня по женской линии в платке, скрывающем волосы, глухой блузке с длинным рукавом и плотной юбке по щиколотки. Однако, по всем признакам, ноги у Любочки должны были быть исключительно стройными и красивыми. Володя чувствовал это по ее глазам. Легкой походкой, держа пряменько спинку, Любочка подходила к воде, скидывала простые спортивные тапочки-полукеды и садилась на песок возле кромки набегающей волны.
— Как же ты так загораешь? Разденься! — кричал пробегавший мимо спортсмен Елисеев.
Любочка улыбалась краешками губ и ничего не отвечала. А Володя смотрел на нее издали. И любовался тонкой линией всегда улыбчивого, но в тоже время грустного лица.
Только на второй месяц командировки они с Любочкой все же разговорились. Как-то само собой это произошло. И потом она, приходя сюда, сразу шла не к воде, а подсаживалась метрах в десяти… Володя понял сразу, что, коли родня заметит, очень ей попадет. Любочка садилась на песок так далеко, чтобы было можно расслышать слова, но и не напрягать голос. А так вроде и не вместе сидят: этот солдат, и она — дочка старого кержака Михея Власова.
— А как у вас с женихом знакомятся?
— Сватают. Нас, староверов, здесь по Сибири много. Мы друг о дружке знаем, где невеста, где жених есть.
— А если не понравится?
— Понравится! А иначе батька так даст!
— А не за вашего можно замуж выйти?
— Неа! Только если он в нашу веру перейдет.
— А у вас ведь вера тоже в Иисуса? Так ведь?
— Нет. Не совсем. У нас и книги по-другому написаны, и молимся мы по-другому.
— Но ведь если Бог один? Какая разница.
— Нет. Ты не понимаешь, — мягко и тоненько пела Любочка, глядя в сторону и вытянувшимся из-под длинной юбки большим пальчиком ноги чертя на песке какие-то окружности, — у нас правильная вера. А у всех остальных она неправильная. Во время раскола, это еще до царя Петра было, часть русских людей приняли веру новую, переписанную, а мы, староверы, в скиты удалились. Тогда много наших братиев в гарях пожгли.
— Как это?
— А так — заживо. За веру.
— А знаешь, я ведь молитву выучил по молитвослову.
— Какую?
— «Отче наш»…
— Это хорошо… Но пора мне.
Любочка вскакивала пружинно и, покачивая, как написал бы Лермонтов, гибким станом, быстро уплывала по ведущей вверх тропинке.
Ольке он писал часто. Адрес ее он знал наизусть еще с того вечера… Нет, утра, когда проводил ее в первый раз.
Он писал часто, почти каждую неделю, а она отвечала изредка. Может, один раз в три месяца. В письмах на пылкость его признаний отвечала сухой хроникой своих институтских буден. А потом, на второй год, и вовсе перестала писать. А когда Володя получил отпуск десять суток и, примчавшись домой, едва расцеловав мать, бросился звонить Аньке, вдруг узнал ошарашившую его новость: Олина бабушка на том конце детским своим голоском актрисы-травести прозвенела, словно колокольчик: — А Олечка замуж вышла и с Борисом Анатольевичем — мужем ее — теперь уехала в свадебное путешествие к Черному морю…