Федор подбросил на ладони маленькое ядро и, ласково огладив его темными от дыма пальцами, поднес ближе к воеводе.
— Сие малое ядрецо да и пушечка сама — экая благодать!.. Для таковой пушечки, чтобы в бой ее взять, о конях не заботься, — сами в лямку впряжемся да и потянем на себе… И на стрельбу сии пушечки куды как легки да быстры… Ну, прямо для похода излажены! Мыслю я, князь-воевода, и чаю — время ноне приспело: нам первым на врагов ударить… Народу у нас прибавилось, пушечки готовы, распахнем ворота да и ударим на ляхов да тушинцев поганых!
Воевода растерялся и всплеснул руками:
— Смотри, что удумал! Дурацкая твоя башка! Да они же нас сомнут, набегут, изрубят!..
— А мы с пушечками выйдем… аль я тебе понапрасну все сие сказывал, воевода?
— Нет, нет!.. И не смей, не смей меня более о том просить!.. Вот и Алексей Иваныч согласия не даст! — и воевода за все время осады впервые обрадовался, увидел сухопарую фигурку Голохвастова, поднимающегося по лестнице.
— Алексей Иваныч, мы же с тобой мужи разумные, — возбужденно заговорил Долгорукой, — мы сего безумства не дозволим!
Князь Григорий тут же рассказал о замыслах Федора Шилова и возмущенно повторил:
— Сего безумства мы не дозволим!.. Я себе до поры смерти не хочу… и за ворота выходить не буду!.. Нам Скопина-Шуйского, сказывают, на подмогу шлют… и дождемся его в стенах наших.
— Знамо дождемся, — поддержал Голохвастов. — И я не ополоумел, на рожон не пойду, а сей дурьей голове…
Он повернулся к Федору Шилову и презрительно ткнул его в лоб костлявым пальцем.
— Выкинь-ко дурь с башки, орясина…
— Кабы то в моей лишь голове было, — спокойно усмехнулся Федор и вдруг так прямо и стойко глянул в сердитые глаза воеводы, что Голохвастов сразу замолк и только переглянулся с Долгоруким.
— То не я одиноко умыслил, а и товарищи мои… Промеж нас уж все уговорено… Хоть тут же, не мешкая, за ворота выйти… Ну-ко, скажем воеводам все, как братья от одной матери… Ну? — и по знаку Федора из-за выступа бойницы вышли сотники Данила Селевин и Иван Суета, а за ними, как на подбор, еще не один десяток заслонников, рослых, плечистых молодцов. Были среди них несколько «голов стрелецких», были пушкари, пищальники и «головы пушкарские». Среди знакомых лиц воеводы заметили кое-кого и из вчерашних прищельцев-казаков. То здесь, то там взмывался по ветру черный или русый казачий оселедец [118] или полымем горел алый верх казацкой шапки.
Воеводам сразу все стало понятно. Ох, не только вместе кашу ели да казацким салом угощались эти трое боецких главаря!.. Это были доподлинные боецкие главари, которые, кажется, ни минутки не теряли даром — ведь все эти молодцы подобрались один к одному как вершители задуманного ими боя. Уже не важно для них: согласятся или нет воеводы — у этих людей свои воеводы есть. Вот они: Федор Шилов, пушкарь, огненных дел мастер, и богатыри-сотники Иван и Данила. Да, вещий сон приснился воеводе Долгорукому перед первым боем, когда Данила Селе-вин и Иван Суета в глазах его засверкали в золотом панцыре и латах Георгия-победоносца, убивающего змия-дракона. Вот стоят они, людские воеводы, боецкие главари, обтрепанные кафтанишки на их плечах выглядят неизносно, словно кованые кольчуги. А попробуй смутить этот твердый, прямой, как родниковая вода ясный взгляд — легче железо плетью перешибить. Попробуй рассеять их силу — нечем. Здесь, в осажденном городе, сила — у них, защитников его, а теперь видно, что и разум — у них.
Всеми силами стараясь сохранить благодушно-снисходительное выражение лица, — что, мол, с вами поделаешь, буйные головушки, — воевода Долгорукой особым боярским чутьем понял все и сдался.
Он с милостивой усмешкой спросил Данилу и Ивана:
— Сотники, неужто вам жития не жалко! Нас мало, а врагов многия множества?
Данила Селевин в ответ на такой пустой вопрос недоуменно повел плечом и сказал мягким негустым голосом, будто по бархату выстилая каждое слово:
— Други наши, Никон Шилов да Петр Слота, двое за стены выйти не убоялись… Двое! Нас же — войско!
А Иван Суета, умеряя раскаты своего мощного голоса, добавил:
— Кровь их нам пути кажет… мы за ними следом, а за нами люди наши.
Воевода важно махнул рукой и скомандовал:
— Спускайте со стен пушицы малые да и тащите их понизу и собирайте народ тихо, чтоб в колокол не били!
Когда в несколько минут все пушечки были спущены на крепостной двор, воевода Голохвастов, злобно морщась, высвистнул худозубым ртом:
— Попущаешь людишкам, Григорий Борисович, мужикам-тяглецам, холопскому роду много воли дал. А у холопа замест души рогатина — уперся и стоит на своем, — не уколет, так толкнет. Чуешь ли сие, князь Григорий?
— Чую, Алексей Иваныч, — ответил Долгорукой уже с нескрываемым раздражением, — легко языком бойчиться, мудреней главу да честь сохранить. Без мужика-тяглеца не шагнешь, мужик о земле тужильщик, тужит, живота не жалеет — сам о том ведаешь, воевода…
— Чай, у нас тут стрельцы есть…
— Ей-ей, Алексей Иваныч, не бойчись — стрельцов у нас горстка осталась, да и они, сам ведаешь, також не боярской крови. Мужиками-тяглецами и прочим черным людом сии стены держатся, — того, воевода, как слова из песни не выкинешь… Годи, годи, пройдет смута — и мы свой медок засечем в ледок, к своей чарке чужого не подпустим!
Князь Григорий сдвинул островерхую бобровую шапку, приоткрыв седеющий лысоватый висок, вынул из посеребренных ножен, с чернью и бирюзой, кривую персидскую саблю, поднял ее над головой и быстро спустился во двор.
— С нами бог! — крикнул он, крестообразно сверкнув саблей, и приблизился к уже построившимся боецким рядам.
— Ну, воинство храбродушное, в подвиге сем да не посрамися! — раздался негромкий голос Федора Шилова. Его большие, воспаленные от бессонницы глаза с сурово-отцовским выражением уверенности и любви оглядывали настороженные лица. — Похрабруем, чада мои! — и он махнул рукой в сторону железных ворот.
Пушкарские ряды двинулись вперед, глухо загрохотали малые пушицы, которые тянули «в лямку». Вскинулись на плечи самопалы. Лязгнули сабли. Протяжно заскрипели ворота — и белое, под ноябрьским снежком, бранное поле широко глянуло в глаза.
И, словно раненная этой грозной белизной, простонала Ольга Селевина. Вскрикнули еще десятки женщин, тоже только что выпустившие из рук драгоценные жизни своих близких. Но железные ворота захлопнулись, и воротные стражи замерли возле тяжелых засовов, готовые по первому знаку открыть их.
Воеводы поднялись на стены.
На подмогу стрельцам, пушкарям и прочим ратным людям сегодня поставили на стены не только молодых и пожилых чернецов, но и стариков. Поднялись и женщины и начали готовить кипяток и смоляной вар. Все опасались, что поляки полезут на стены, чтобы помешать большому бою на бранном поле.
Ольга начала обматывать руки тряпками — кожа на ее ладонях и пальцах зажила после ожога, но все еще не терпела горячего.
— Шла бы ты, Ольгуха, в больнишну избу, — пожалел сестру Алексей Тихонов, который сыпал порох на полку самопала. Скорописец, хотя и легко, но уже дважды был ранен и научился стрелять из самопала и заряжать пушки.
— Ей-ей, поди ты… гляди, снова кожу опалишь…
— Ой, да что ты, Олексей! — вскинулась Ольга. — Данилушко мой на брань пошел, сокол в поднебесье улетел, а соколиха будет на ветке сидеть?
В эту минуту на лестнице послышались крики и шум. То женщины-заслонницы, поймав во дворе Варвару-золотошвею, втащили ее на стену верхнего боя.
— Вона, вона, чернецову усладушку привели!
— Полно тебе, утица дебелая, гостьюшкой красоваться!
— Ну-ка, потрудись с народом, чернецова женка.
Большая золотошвея, растерзанная, простоволосая, запахивала свой крытый червчатым суконцем опашень (подарок старца Макария), а сама заливалась свирепыми слезами.
— Дьяволицы-ы… все застежки порвали, поганки!.. А застежки-то были серебрена-и… да с каменьями-и…