Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Корсаков торопился, ему надо было объехать еще несколько деревень.

— Эй, дура! Что проку в той просьбе? — крикнул он, сдерживая нетерпеливые поскоки своего сытого молодого конька. — Аль охота, чтобы воры тушинские в твоей избе спали-почивали да с гулящими женками душничали?

— Ладно, гонец, — вдруг глухо сказал Никон Шилов, — изладим, что воевода велел.

Корсаков ускакал, а Никон вынул трут с кремнем и начал высекать огонь.

— Тащи соломы, жена…

Настасья было уперлась, затопала, закричала, но, увидя, что муж подсовывает солому под застреху, оставила корову и с ревом положила первую охапку у заколоченных дверей. Как ни спешно надо было уходить, Настасья не выдержала и разразилась жалобным причетом, как на похоронах:

Уж ты прости-прощай, наша изба-теремок!
Уж ты прости-прощай, родно гнездышко!
У тебя ль были окошечки Светлан,
У тебя ль было крылечко дубовое,
А на крыше-то был золотой петушок,
А на воротцах-то серебряной конек,
А ступенечки-то были кленовзи-и-и…

Так оплакала Настасья свою кривобокую, чернолобую, с подслеповатыми окошками, затянутыми бычьим пузырем, старую избу, в которой рождались и умирали ее дети.

Изба уже пылала. Никон снял шапку и низко поклонился пожарищу, потом подсадил жену на свою мохноногую клячу, а сам зашагал рядом.

— Садись, Настенушка, садись, матушка… отыдем, благословясь… — сказал он, назвав свою сутулую поблекшую жену давно забытым именем ее молодости.

На Московской дороге ударила пушка. То войско Троицкой крепости сдерживало продвижение ляхов и тушинских воров.

Опять и опять ударила пушка — и звук этот потряс Никона. Почудилось ему: распахнулась грудь и приняла в себя раскаленный медный гул ненависти к врагам и горький причет Настасьи о разметанном, преданном огню гнезде, причет горький, как полынь, в котором Никону послышался стон всей русской земли.

Никон оглянулся напоследок. Село Клементьево пылало, как сухой стог. Никон теперь уже не мог различить, где стояла его изба и где кончался плетень его огорода. Да и другие избы, оставленные хозяевами, также пылали, и пламя вздымалось сплошной косматой стеной.

У Троицы били в набат. Сполошный колокол гудел на весь мир. Голуби, сверкая белыми подкрыльями, испуганно взлетали над башнями, ища приюта и спасенья.

Горели посадские дома, лавки и рундуки. Со всех сторон бежал народ, конные, пешие, целыми семьями, со стариками и детьми, с домашними пожитками. Скрипели телеги, одичало ржали лошади, выли собаки, а люди стонали и вопили, как безумные. Тяжко гудел набат, и небо будто содрогалось, готовое расколоться и упасть вниз на эту трепещущую лавину человеческих жизней, которая неслась к Красным воротам монастырской крепости.

— Силы небесные! — жалобно изумлялась Настасья, очутившись в набитом людьми, лошадьми, телегами, узлами и котомками, клокочущем, как котел, монастырском дворе.

— Ой, светы мои, да что ж туто подеялося!.. Миру-то, миру нашло, наехало! Чего исть-пить станем, иде станем жити-и? — причитала она, то и дело вскрикивая от пинков и толчков, которые сыпались на ее сутулую спину и на ее безрогую коровенку.

В сумерки все сельчане, починковские жители, слобожане и посадские люди кое-как разместились. Всюду, где только был свободный клочок земли, теснились люди, ржали лошади, плакали дети. Кое-где зажгли костры. Лохматое пламя, как бешеный пес, запрыгало над становищем бездомных и осветило измученные лица и убогое тяглецкое рухлишко.

Настасью и Никона притиснули к стене Успенского собора. От стены несло холодом и сыростью. Слабогрудая Настасья скоро озябла и закашлялась. Никон укутал ее армяком.

— Ништо, Настенушка, ништо, голубонька моя… Ужо вот прогоним ляхов поганых., ужо вот погоди малость… — бормотал он, поглаживая жену по худой спине, сам не веря ни одному своему слову.

Ох, на горе-беду сбились сюда люди тяглецкие, черный трудовой народ! Многим не доведется выйти живыми отсюда, в этих высоких стенах найдут они свой конец.

К темноте вернулось троицкое войско. Тяжелые железные ворота крепости с лязгом и скрипом захлопнулись.

В Пятницкой башне старшой воевода Григорий Борисович Роща-Долгорукой и воевода второй руки Алексей Голохвастов, выслушав донесения сотников, призвали пушкаря Федора Шилова, который тоже участвовал в вылазке на врага. Вылазка задержала головные отряды воровского войска на Московской дороге и, как правильно рассчитали воеводы, дала возможность окрестным беглецам добраться до монастыря.

— А какой урон стрельцы наши понесли? — спросил воевода Долгорукой.

— Урон не дюже какой, — отвечал пушкарь, — десятка два вкупе с убиенными. У воров урон велик, — мы их, Злодеев, распушили зело!

Воевода размашисто перекрестился.

— Начали битву без позору!

Костры потухли, лагерь понемногу утихомирился.

Тяжелые кованые ворота были накрепко заперты. На стенах ходили-расхаживали, негромко перекликаясь, бессонные часовые.

Наступала ночь, первая ночь в осаде.

«…Лисовский задумал, добыть монастырь Троицкий, который отстоял от Москвы в 64 верстах, был прибежищем убегавшим отовсюду боярам и простолюдинам, складом сокровищ церковных и светских, крепостью и единственной этих мест опорою. Будучи окружен на пространстве 642 сажен крепкими стенами в 4 сажени вышины и в 3 сажени толщины, стоя среди гор и оврагов, на значительной высоте — Маковце, монастырь этот составлял одну из сильнейших крепостей всей России… Крепость была вооружена людьми, железом и мужеством. 29 сентября пригласили их к сдаче Сапега с Лисовским, обещая милость Димитрия и щедрую награду. Но слова эти пали как ветер на скалу Троицкую».

Из статьи графа Маврикия Дзедушицкого «Bibliotheca Ossolinskich» 1842 г. том III.

Вражеские войска стали в виду монастыря на Клементьевском поле — как и предполагал Федор Шилов — и, было похоже, готовились расположиться там надолго и вольготно. Войска прибыло «велие множество», несколько десятков тысяч тушинцев, ляхов и казацких полков, — как передавали монастырские лазутчики. Пушек и пищалей лазутчики насчитали несколько десятков, да к тому еще тысячи казацких пик и самострелов, которыми щедро были вооружены все полки. Лазутчики видели также камнеметы, которые вместе с разными «зломышлениями» представляли собой «чудище злодейско, стенобитный наряд». Но больше всего изумила и испугала лазутчиков большая пушка, которую ляхи называли «трещерою». Если для перевозки пищали запрягалось двадцать лошадей, а для перевозки пушки до 48 лошадей, то «трещеру» везло около семидесяти лошадей. Для нее даже начали изготовлять особую «путю» — устланную широкими плахами дорогу, которая вела на пригорок, откуда, ясное дело, удобнее будет пробивать монастырские стены.

Из-за «трещеры» больше всего и забеспокоился воевода Григорий Борисович.

— Ино какую ишшо ехидну иноземцы сотворили?.. Токмо и розмысла у них, нехристей поганых, кабы русскому православному человеку зло учинить!

Воевода задумался и хмуро погладил больную ногу — давала себя знать к погоде.

Григорий Борисович сидел в глубоком, обитом тисненой кожей кресле итальянской работы, которое недавно подарил ему архимандрит. Кресло воевода велел поставить на стене, около крайней башни, из узких окон которой видно было Клементьево поле.

Около стен, внутри двора, с раннего утра толпился народ. Некоторые, самые беспокойные, даже влезали туда, на «верхний бой», толкались среди стрельцов, затинщиков и пушкарей, подолгу смотрели в узкие зубцовые щели, вздыхали и гадали вслух: что-то будет?

Толпились люди и там, где большие и малые начальники судили и спорили о военных делах. С самого раннего утра около воеводы Долгорукого, мешая всем ратным людям, толкались беглецы. Они жались к стене башни, выглядывали из-за нее, оттаптывая друг другу ноги, теснились на каменной лестнице, что вела на верхний бой, — и слушали, жадно вытягивая шеи и боясь пропустить хоть одно слово. Стоящие ближе к воеводе шепотом передавали тем, что стояли внизу.

68
{"b":"194380","o":1}