Выйдя на опушку, Данила глянул с горы на простор осенних луговин, на багрово-золотые перелески, на широкую дорогу на Москву. Только подумал он, что в последний раз любуется всем этим с лесной горы, как вдруг в глаза ему бросилась какая-то сверкающая точка. Он пригляделся, подошел к самому краю горы и увидел далеко на московской дороге несколько таких же блестящих точек. Точки двигались, сверкали, а за ними будто ползла по дороге черная туча, которой не видно было конца.
— Данила! — испуганно крикнула Ольга, которая тоже смотрела на дорогу. — Кто тамо идет?
— Рать идет! — глядя из-под щитка ладони, ответил Данила и с криком: «Ляхи идут! Воры идут!» — большими прыжками побежал вниз. Пробегая мимо села Клементьева, Данило увидел Никона Шилова. Никон чинил ветхую изгородь вокруг огорода.
— Милой! — удивился он. — Куда те несет?
— Ляхи идут! Воры идут! — крикнул Данило.
Молоток выпал из рук Никона.
— Ляхи! Воры! — не своим голосом завопила Настасья, выбежав из огорода.
На мосту около Келарского пруда Данила увидел двух знакомых объездчиков из монастырских лесов. По взмыленным бокам коней Данила сразу догадался, что объездчики прискакали с плохими вестями. Да, они видели на московской дороге «полчища несметные», которые движутся на Сергиев посад. Снаряжение полчищ русское и польское. Ясное дело: ляхи соединились с войсками Тушинского вора. Объездчики пытались, но не могли сосчитать, сколько же пушек везут враги.
— Того огненного боя едет несметное число! — в страхе повторяли объездчики. В обступившей их толпе кто-то крикнул дурным голосом:
— О-ой, горе нам, смерть наша-а!
Четверо слепцов, что плелись за поводырем, подхватили этот крик, завопили, как безумные:
— Погиба-а-е-ем!.. Молитеся, православные-е-е!.. Погиба-а-е-ем!
Крик о скорой погибели от несметного числа лютых врагов понесся над Сергиевым посадом, как птица, что, в страхе трепеща крыльями, взмывает все выше в небо, спасаясь от дыма и пламени пожара.
Данила велел объездчикам скакать в село Молоково.
— Скачите, ребята, в село Молоково, к Ивану Суете, молвите ему, чтоб он по всем ближним селам и починкам народ сбирал!
Когда Данила пришел в монастырь, там уже всё знали. Воеводы князь Григорий Долгорукой и Алексей Голохвастов уже распоряжались на стенах.
— Ох, нечистая сила принесла их на Русь, воров проклятых! — встревоженно сказал князь Григорий. — Огненной бой и у нас есть, а битва, как ни кинь, тяжка да смертью страшна.
Заметив Данилу, как всегда замечал князь высоких и статных людей, Роща-Долгорукой начал расспрашивать его, что делается за стенами монастыря.
Данила рассказал, как послал верховых по всем ближним селам народ собирать на защиту монастыря.
— Молодец! Вот молодец! — и князь хлопнул Данилу по плечу. Лицо воеводы сразу просветлело, мутные, заплывшие глазки весело забегали. — Видал я тебя, ты тутошний служка?
— Верно, князь.
— Кто ж тебя надоумил верховых за народом разослать?
— Никто… я сам удумал… — и Данила покраснел, дивясь про себя, как действительно это пришло ему в голову.
— Сколь же много мужиков наокруг нас наберется?
— Сотни четыре, князь, да в посаде нашем сотен до восьми будет… Да беглецов, что за стены пустили, — тож сот до семи наберется.
— Вот тебе без малого две тыщи, окромя наших стрельцов! — воскликнул Долгорукой. — Да ишшо прибудет — страх-то ведь страховит, людишки без ума отовсюду побегут… Звать-то тебя как? — обратился он к служке.
— Данила Селевин.
— Ино, Данила Селевин, оставайся туто, на стене, нам таки парни надобны.
Князь Григорий еще раз оглядел Данилу с головы до пят и с торжеством обратился к воеводе Голохвастову:
— Глянь-кось, воевода, какого я заслонника добыл!
Федор Шилов с озабоченным лицом подошел к Долгорукому.
— Дозволь, воевода, слово молвить.
— Говори, пушкарь.
— Есть у меня думка: коль враги займут Клементьево поле, оно ж насупротив нас, да и пространно разлеглось оно. Даве поведал я про то Голохвастову, а он осердился на меня: не твоя, мол, пушкарь, забота…
«Смел и предерзок, одначе разумом его бог не обидел», — подумал Долгорукой и выглянул из-за высокого рогатого зубца. Обширное Клементьево поле, желтея увядшими травами, было пусто. Только по краю его, ближе к дороге, бродили овцы. В Троицын день девки завивали здесь березку, а летом водили хороводы. Было странно представить себе это поле занятым вражескими войсками… Уж больно дошлый до всего этот большеглазый пушкарь, и кто знает, насколько верна его беспокойная догадка. Но желание «подкузьмить» маленького ехидного Голохвастова пересилило, и Долгорукой согласно кивнул Федору Шилову:
— Ино так попритчиться может.
— Дозволь еще слово молвить, воевода, — продолжал Федор.
— Ну?
— Я малой человек, а не слеп и зрю: великая сила на нас наступает. Пушкари, затинщики и ины военны люди здесь на стенах тревожатся: как мы тех поганых ляхов да воров сустречь пойдем?
Долгорукой закусил губу: эко, людишки-заслонники быстрей воеводы размышлять хотят!.. Но, как ни нравен был князь Долгорукой, все-таки он был человек военный. За тридцать лет бессменной военной службы при Иване Васильевиче Грозном и ныне, уже при Шуйском, князь Григорий все же научился, когда это нужно, «брюхо подбирати» и сбрасывать с себя привычную боярскую лень. Опасность надвигалась с каждой минутой, надо было действовать.
Долгорукой немедленно созвал совет, на котором было принято предложение воеводы Голохвастова: сделать вылазку на Московскую дорогу, чтобы жители ближайших монастырских сел и слобод успели добежать до крепостных стен. По слову воеводы Долгорукого порешили: врагу ничего не оставлять, хлеб из посадских лавок до последней пылинки вывезти, а все близлежащие селения вокруг монастыря зажечь.
— Коли и вправду те окаянные на Клементьевой поле стан раскинут, пусть пожарище сустречь им задымит! — и дородный воевода Долгорукой, распалясь ненавистью, погрозил большими кулаками в сторону, откуда двигался враг.
Воевода Голохвастов, забыв, что оба они с князем Григорием еле терпят друг друга, с такой же горячностью подхватил:
— Да чтоб им, лютым татям, жарко стало, яко в аду, чтобы земля-матушка под ними загорелась!
Внизу уже собирались стрельцы, чтобы идти на вылазку.
Архимандрит в полном облачении, держа в дрожащих руках кованый золотой крест, благословлял воинов. Старик был бледен, его белая борода тряслась, как привязанная. Архимандрит Иоасаф десятки лет жил в монастырских стенах мирно и благолепно. Жизнь его напоминала высокую обетную свечу белоярого воску, которая горит неспешным, ровным пламенем. Теперь он чувствовал, как в распахнутые красные врата обители ворвался буйный ветер бед и страхов, унылый шум человеческого горя, грядущих бед и несчастий.
От непривычки к шуму у архимандрита зазвенело в ушах и стало сумно сердцу, но он все обмахивал людей крестом и бормотал, не замечая того, что никто не слышит его молитвенных слов.
Один из гонцов, которому было велено передать в Клементьево воеводский приказ, жилистый крепыш с грубо высеченным лицом, служка Корсаков, направляясь к конюшне, приостановился и шепнул архимандритскому келейнику:
— Аль слеп, голова садова, — старик-то твой еле жив стоит… Веди-кось его в келию на покой.
Вместе с Корсаковым более десятка гонцов выехали во все близлежащие монастырские слободы и села с приказом: сжечь все надворные и жилые постройки, чтобы врагам ничего не досталось.
Когда Корсаков приехал в Клементьево, Никон Шилов заколачивал свою избу. Настасья с плачем выводила коровенку и сердитыми пинками сбивала в кучу испуганных овец.
— Эй, дядя, погоди! — крикнул Никону Корсаков. — Троицким воеводою велено строго-настрого: все избы жечь и опосля уходить!
Настасья завыла, упала на колени.
— Батюшко, то видано ли… своими руками да свое ж гнездо зажигать! Да проси ты… телепень! — слезно разъярилась она, с силой толкнув в спину молчаливого, словно окаменевшего Никона. — Проси, чтобы избу не трогали!