Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Утверждаешь, что ее превосходительство дома?

Веринька отвечала, опустив голову.

— Да-с. Дома.

Майор отошел от зеркала и, раскачиваясь стройным, затянутым в мундир станом, спросил в нос:

— A-а как на французском диалекте будет: я… вас… обожа-аю? Ну?..

Веринька прошептала:

— Je vous adore.

Майор вдруг оглянулся воровато и хищно:

— Да из тебя ч-чудная метреска выйдет…

И майор, прищелкнув языком, протянул вперед руки… Но… тут же отшатнулся назад — твердая рука отбросила его к окну. Веринька тихо вскрикнула.

Майор на миг опешил, широко открыв рот. И вдруг прыгнул на дюжего гайдука, вцепившись смуглыми пальцами в малиновый камзол.

— Что с-сие обозначает, а? Х-хам!

Степан легко снял его руки со своих плеч и сказал громким шепотом, впиваясь разгоревшимися глазами в бледное от бешенства лицо майора:

— Сия девица — невеста моя… Нельзя ее трогать!

Веринька испуганно упорхнула в комнаты.

Майор не нашелся сразу и только прошипел вслед:

— Т-ты… холоп мерзкий… ответишь за бунт! Уф!

Так и вошел майор в гостиную, дергаясь красивым смуглым лицом. Холодно поздоровался. Крепко придерживая эфес и по-военному сдвинув ноги, высоко поднял кудрявую черноволосую голову и отчеканил:

— Не имею силы ни говорить, ни пребывать с достоинством в доме сем, ваше превосходительство! Ваш слуга мне оскорбление нанес… Дворянин хладнокровно сего перенести не может…

Гаврила Семеныч, даже не дослушав рассказа, бешено зазвонил в колокольчик.

— Степку сюда, Степку! Ж-жив-ва!

Весенние сумерки нежно голубели в комнате с пузатой, вышитой амурами и цветами мебелью. На высоком столике в бронзовой курильнице дымился благовонный порошок. Музыкально тикали на камине фарфоровые часы.

Гаврила Семеныч топал, орал на весь дом, скрипел зубами, словно изнемогая от бешенства:

— Ты… ведаешь, мерзавец, кой поступок совершил? А? Ты… отрепье… дворянина оскорблять? Да как т-ты см-меешь р-руку свою подлую класть на благородный мундир гвардейского офицера, а? От девчонки убудет, ежели господа ласку покажут?

Когда Гаврила Семеныч задохнулся от брани, Степан сказал деревянными губами:

— Веринька… мне люба… невеста моя…

Гаврила Семеныч раскатился громовым хохотом.

— Ах, ты-ы… Наказания достоин, а лезет с просьбой! Пшел!

Уже утомясь, нетерпеливо кричал кому-то в дверь, злобно раздирая синие губы:

— Дать ему полсотни розог!

Ломая маленькие руки с черными точками от иголок на кончиках пальцев, Веринька ползала на коленях перед Гаврилой Семенычем.

— Выше превосходительство! Отмените!.. Слезно прошу… Больно сие… полсотни… Ваше превосходительство!

Майор, щуря глаза на ее покатое, вздрагивающее плечико, лукаво пригрозил пальцем:

— А к чему себя несмеяной-царевной держать? Сие вовсе не к лицу!

Веринька и не слыхала его слов. Ее бледное лицо подергивалось, крупные тяжелые слезы катились по щекам.

— Ваше превосходительство! Я… я… прощенья прошу… прошу… кланяюсь…

Белыми кудерьками она припала к полу возле блестящих сапог Тучкова.

— Ваше… высоко… бла… городие!.. простите… кланяюсь…

Тучков, улыбнувшись, похлопал ее по плечу.

— Исправить невозможно. Пусть на будущее твой любезный должность свою помнит.

Марья Николаевна вдруг испуганно вскрикнула:

— Да что она тут? Господи, сие непереносно!.. Трагедии в собственной гостиной! Уйди! уйди! Не раздражай, после скажешь!..

Гаврила Семеныч уже отдышался. Держа руку у бока, чтобы утихомирить сердце, прикрикнул в меру строго, боясь опять распалиться:

— Ступай, ступай! Бога благодари, что тебя на хлеб-воду не посадили. Иди, иди!..

Веринька поднялась, сгорбившись и закрыв лицо трепещущими руками. Шаткой походкой, поматывая тяжелой, точно свинцовой от плача головой, она вышла из комнаты.

А майор Тучков, сев поудобнее, начал смакуя рассказывать очередную столичную сплетню, что узнал недавно из письма приятеля.

В Катькином шинке из-за смеха и гула голосов не слышно свиста весенней метели, что гонит теплынь и шумную оттепель.

Воздух у Катьки домовитый: пахнет всегда свежим хлебом, мытыми половиками и еще чем-то близким всем и родным. Потому-то так тянуло бергалов[34] каждый пятак снести в Катькин шинок. Как цветущий остров среди ураганных бурь, тянул он всех к себе всем своим гостеприимным теплом, о чем так натосковалась душа каждого бергала.

Обе комнаты были полны народу. Пили и огневую самокурку и хмелевую пенистую Катькину брагу.

Сеньча Кукорев и Василий Шубников наперерыв угощали понурого человека в рваном зипунишке. Его желто-сизые щеки будто всосало под скулы, а светлые глаза глубоко ушли в темные обострившиеся глазницы. Узкая спина походила на цыплячью, тело было щуплое, будто вовсе без мышц и крови, и невозможно было узнать, сколько ему лет. Человек жадно тянулся к просовому пирогу, но Сеньча со строгим лицом отрезал ему только небольшой кусок.

— Нельзя, брат, никак невозможно. Пожрешь вдосталь сразу, и околеть не диво. Вот винца еще глотни. И для внутренности польза большая.

Василий Шубников зачем-то подул на чарочку и поднес ее к бескровным губам гостя.

— Пей-ка сь!.. Звать-то тебя как?

— Аким Серяков.

Сеньча спросил, что-то соображая:

— Давно ты из Бобровского-то затона пришел?

Голос у Акима слабый, на краю стола уже не слышно. Говорил он с передышками, полузакрыв глаза.

— Вчерась пришел… Нас двое токмо в живых-то осталось… Все перемерли… А доседова я один дошел… Другой-то — товарищ, значит, мой — до городу дошел, в завод доплелся, да ка-ак грохнется оземь… В гошпиталь его, знамо, потащили.

Аким смахнул волосы со лба и сказал вяло:

— Тамо ему и скончание было. Видно, нутро-то шибко переболело, вот и кончился.

Подсел поближе Марей и еще кое-кто. Марей, оглаживая заскорузлой ладонью широкую жесткую бороду, глянул на Акима хмурыми глазами.

— Выходит, один ты и уцелевши? Все померли?

— Все… померли, да… Два без малого месяца хворь трепала… вот и померли…

И Аким Серяков, согревшись от полной чарки, начал свой рассказ.

Возле него плотно сгрудились внимательно-суровые лица, и многие глаза из-под нахмуренных бровей ловили каждое его слово и каждое движение его тощего тела. Никто не прерывал Акима. Все сурово молчали, только грозные перебежки взглядов вспыхивали, как зарницы.

Их работало в Бобровском затоне сорок человек. У барака стены были гнилые, щелястые, пол земляной. В первую же ночь, как их пригнали в затон, чуть не замерзли все от мороза, только и спасло, что спали тесной кучей. Сложили из старых кирпичей печку, в ледяной воде из проруби месили мерзлые комья глины. Глина не расходилась в воде, и мяли ее босыми ногами прямо на ветру, а потом обтирали замызганные ноги снегом. Но печка вышла плохая, дымила, а топить ее часто приходилось, иначе в бараке бы не жить. Редкий день проходил без угара. Самое скверное было то, что не было горячего: из завода дали только ржаных буханок да солонины. Пили снеговую воду, всегда сырую, терпкую, противную. Хворь подошла быстро, как только начали возку бревен. Перемогаясь, люди тащились в лес. Главный надсмотрщик был свиреп и носил с собой кожаную плетку-короткохвостку с пулькой на конце. Чуть зазеваешься, хлестнет, будто легонько, а пулька вмиг продерет старый полушубок и больно обожжет тело. С каждым днем работа шла все хуже, и как ни орал надсмотрщик, рабочие, скорчась, бросали пилы и топоры и, трясясь всем телом, онемевали на корточках над снегом… Каждый день появлялся новый больной: кто исходил поносом, кого трясла и жгла лихорадка. В огневом жару, в корчах, метались люди, хрипло молясь и проклиная несчастную работную долю, умирали, кто глухой ночью, кто среди бела дня.

Надсмотрщики все убежали. С ними заказывали слезные просьбы прислать лекаря. И как ждали лекаря! Выбегали на пустынную, мертво-белую равнину Оби и смотрели, не покажется ли кибитка. Потом посылали ходоков к начальству. От главной конторы передали приказ скорее кончать с бревнами, а лекаря обещали послать. Но его все не было.

вернуться

34

Горнорабочих.

18
{"b":"194380","o":1}