МИЛЬТОН. «Религиозная валюта!»
Пауза.
А в Шотландии нам чем заплатили?
ГИЙОМ. Ну… Нам не заплатили.
АНЖЕЛИКА. Гийом…
ГИЙОМ. Да!
АНЖЕЛИКА. Шварц. Бабки.
ГИЙОМ. А, ну да, Шварц, «Бабки». Ну что ж, господа, я понимаю, как трудности с деньгами портят вам настроение. Я думал об этом. У меня тоже есть настроение, не забывайте. Ну да что уж там. Я думал о вас. О будущем. Так вот. Насчет этих гастролей. Я предлагаю вам нечто необычное, и хоть данное нововведение и покажется вам относительно скромным, помните, что это только первый шаг: я предложил месье Шварцу включить в программу, между сто двадцать седьмым опусом Бетховена и его сто тридцатым опусом, одно современное произведение.
КАМОЭНС. Современное? Не наш профиль!
АНЖЕЛИКА. Подождите, Камоэнс! Гийом решил, что мы поделим авторские на четверых, никого не выделяя.
МИЛЬТОН. А автор? Автор… Кто автор? Что! Ваш квартет! Ваш, да, Гийом?
КАМОЭНС. В котором виолончель выводит всегда одну и ту же ноту?
<b>Гийом</b>, произнеся последние слова: «современное произведение», — застывает, побледнев.
Потом вертится в разные стороны на табурете. У него явно сильно бьется сердце. Наконец, он снова замирает. Внезапно впадает в ярость, но говорит совершенно больным голосом — астматическим, сиплым.
ГИЙОМ. Ну и ладно! Мы не будем его играть! Вам же хуже! Мы не будем исполнять мой квартет! (Садится в кресло.)
Пауза.
Все удивленно наблюдают за ним. Он с трудом поворачивается к <b>Анжелике</b> и смотрит на нее с отчаянием в глазах.
Наконец произносит почти угасшим голосом.
Мне его и не хватало, когда я сказал сейчас, что кое-что забыл. Я его потерял. Мой опус номер два.
Пауза. <b>Анжелика</b> отвернулась. <b>Мильтон</b> смущен, он не понимает, что говорить и что делать. Молчаливое движение.
Только <b>Камоэнс</b>, не спуская глаз с <b>Гийома</b>, внезапно добродушно восклицает.
КАМОЭНС. А, ну тем лучше. Тем лучше. Как камень с души свалился. Тяжелый, тяжелый камень. Прямо целая виолончель. Вот уж точно. Я доволен. Ах, как я доволен.
По молчаливому согласию снова принимаются играть 1-ю часть 12-го квартета (ор.127). Прерываются.
ВСЕ. Тише.
МИЛЬТОН. Кто тише?
КАМОЭНС. Ты.
АНЖЕЛИКА. Он!
МИЛЬТОН. Я?
КАМОЭНС. Я?
ГИЙОМ. Я? А она?
АНЖЕЛИКА. Я?
КАМОЭНС. Хорошо. Вот начнем сначала, и посмотрим. Два, три, четыре.
Играют. Прекращают играть. Молчат. <b>Мильтон</b> чихает.
АНЖЕЛИКА. Тут не так уж холодно.
КАМОЭНС. Огонь бы нам не помешал.
ГИЙОМ. Чтобы да, так нет.
КАМОЭНС. Камин. Тут можно где-нибудь устроить камин?
МИЛЬТОН. И что мы там будем жечь?
КАМОЭНС (простодушно приподнимает виолончель). Дрова. (Идет к комоду, на котором стоит бюст Бетховена, приседает перед ним и говорит.) Вот. (Поднимает глаза на бюст.)
Странно, в его биографиях упоминают, что у него были карие глаза и очень тонкие волосы, но никогда не пишут, была ли у него собака.
АНЖЕЛИКА. Зачем заводить собаку, когда сам отлично можешь быть собакой.
КАМОЭНС. Или кошка, которая согрела бы нас вместо огня в этом ящике.
МИЛЬТОН. Зато о лошади пишут.
ГИЙОМ. У меня от вас зубы болят. (Отходит и съеживается.)
МИЛЬТОН. У Бетховена была лошадь.
КАМОЭНС. Лошадью не согреешься.
МИЛЬТОН. Знаете, Камоэнс, я так чихнул, для вида.
КАМОЭНС. Тремя кошками в камине, всего тремя, ну пятью, в крайнем случае, если мамаша кошка входит в их число, можно обогреть целую квартиру.
ГИЙОМ. Я тоже знал одну лошадь, я тоже.
АНЖЕЛИКА. И я.
МИЛЬТОН. И я.
КАМОЭНС. И я.
ГИЙОМ. Почему вы вечно сводите меня на нет?
МИЛЬТОН. А что… Может, это была та же самая.
КАМОЭНС. Лошадь.
МИЛЬТОН. Что тут такого?
АНЖЕЛИКА. Он ею не пользовался.
ГИЙОМ. Кто?
МИЛЬТОН. Бетховен?
КАМОЭНС. Лошадью?
АНЖЕЛИКА. Да.
ГИЙОМ. И что дальше?
АНЖЕЛИКА. У меня была лошадка, но она оказалась мне мала. Мне было двенадцать лет, а ей два года, я из нее выросла. Кошки слишком маленькие. Моя лошадка была величиной с трех котят. (Может, чтобы самой согреться?) И я ждала. Она росла. Я тоже, но не так быстро. Все медленнее и медленнее, но тем не менее не настолько, чтобы снова стать совсем маленькой. (Я говорю совсем, потому что «маленький» не поясняет, до какой степени мелкоты остаешься маленьким — мне иногда кажется, я могла бы уместиться на собственной ладони, такая я была маленькая, «уместиться».) А она, на четырех ногах, не двигаясь, далеко обогнав меня по росту, стояла на зеленеющем лугу, так вот она, эта лошадка, в общем-то, почти сразу, тут же, благодаря траве, наверняка которую она поедала, превратилась в драгунского коня. В дракона с драгуном в седле. Это было еще во времена кавалерии. А потом уже танки пошли и прогресс. Конь вернулся с войны один, другана драгуна потерял. В тот день, когда я села на него верхом, он уже состарился. И не двигался с места. Дело было все на том же лугу. Стоял на четырех ногах, но не двигался. Не мог. Казалось, конь растет, до такой степени он не мог двинуться с места. А я все же оседлала своего конька. Но не могла я его ударить. И спустилась. Папа купил мне рожок. Ну, рожок. Потом моего коня съели, продав заблаговременно в мясную лавчонку на Монмартре, красную с золотом.
Отец схоронился почти сразу после. В наше время у детей нет лошадей.
КАМОЭНС. Ни лошадей, ни навоза. Даже шарики и ролики свои они теряют. У меня имелись кошки, но никогда не было лошадей. Даже одной лошади. Имелись — очень громкое слово. «Имелись»! Лошадь заиметь сложнее, чем кошку, наверное, потому что она больше. Как правило, больше самого глагола «иметь», судя по всему. Водились у меня вши, бывало. Бывало, болтали, и чего только люди не придумают, что у меня наличествовали и гонококки.
Смущенное молчание.
ТИРРИБУЙЕНБОРГ (возвращается, частично переодетый в пшюта). Дерзайте ушки на мушке, мушье, маземуадиль. Слушьте не ушом, а душом. Мьюзик прежде всего. Скрипки держайте слива, а не сбраво. На сердцевине, что так сильно стукает — слышьте вы? — сердцевина и струна (латинизмус) soursoum cordae, под скрипками из натюрельного дерева, ваша сердцевина или струна, душка скрипки, приструните малюсский кусачек древа, и он встрепещнет заедино с вашим сердцом, и струна его тоже трепещнет. И малый по малый, человек интимально трансформанется во что же? В скрипуна, мушье, маземуадиль. Ваша скрипка, вонзая струну вам прямо в сердцевину, воротит душу и метаморфует вас в скрипунов, целиком с ногов до зубей. И всяк, кто хоть раз скрипанет, так и помрает скрипуном в своей скрипке.