«Она дурочка», — говорила третья соседка. «Ее голова пуста, как тыква».
Но Ду Юнь полагала, что Булочке незачем говорить, потому что она, Ду Юнь, может говорить за нее. Мать всегда знает, что лучше для дочери, что та должна есть, думать и чувствовать. Что касается танцующих рук, Ду Юнь как-то сказала, что это доказывает знатное происхождение ее предков. А Большая Ма ответила: «Эй! Да у нее контрреволюционные руки, и в один прекрасный день их отрубят. Лучше будет, если она научится сморкаться в ладонь, зажав ноздрю пальцем».
Только одно огорчало Ду Юнь. Лягушки. Булочка терпеть не могла этих зеленых весенних тварей, маленьких, словно ее кулачок. Вечерами, когда смеркалось, они начинали скрипеть, как ворота рая: «Ква-ва, аа-ва, аа-ва». Большая Ма и Ду Юнь хватали ведра и сети и отправлялись в затопленные поля. И все лягушки разом умолкали, надеясь, что молчание сохранит им жизнь. Но вскоре они уже были не в силах сдержать своих чувств: Ква-ва, аа-ва, аа-ва, запевали они, еще громче, чем прежде, призывая любовь.
«Кто может любить такое создание?» — шутила Ду Юнь. А Большая Ма отвечала: «Я могу — когда оно хорошо приготовлено». Как же легко им было ловить этих жаждущих любви существ! Они складывали их в ведра — лоснящихся, словно облитых маслом при свете восходящей луны. К утру Ду Юнь и Большая Ма уже стояли у дороги с криками: «Лягушки! Сочные лягушки! Десять штук за один юань!» А мы с Булочкой сидели рядом на перевернутых ведрах, подпершись кулаками и греясь в лучах восходящего солнца.
Независимо от того, как шла торговля, Большая Ма и Ду Юнь всегда оставляли, по крайней мере, дюжину лягушек нам на обед. Ближе к полудню мы возвращались домой: семь пустых ведер, одно полупустое. На открытой кухне во дворе Большая Ма разводила огонь. Ду Юнь доставала лягушку из ведра, и Булочка проворно пряталась за мою спину. Я видела, как тяжело вздымается ее грудь, прямо как у лягушки, надувающей свое горло в руке Ду Юнь.
«Смотрите внимательно, — говорила Ду Юнь нам с Булочкой, — вот как надо готовить лягушку». Она переворачивала лягушку на спину и — раз! — втыкала ножницы ей в анус — и зззззз! — вскрывала ей брюшко до самого горла, а потом одним рывком вытаскивала большим пальцем кишки, наполненные москитами и серебристо-синими мухами. Другим рывком сдирала кожу, от самого горла до хвоста, и лягушка свисала с пальцев Ду Юнь, словно сморщившееся платье древнего воина. А потом она взмахивала ножом — раз, раз, раз, и лягушка была порублена на кусочки, тельце и лапки, а голова выбрасывалась прочь.
Пока Ду Юнь одну за другой разделывала лягушек, Булочка сжимала зубами стиснутый кулак. Она не плакала. А когда Ду Юнь видела боль в ее глазах, то начинала ворковать: «Подожди, деточка, мама скоро даст тебе покушать».
И только я знала, какие слова навеки застряли в горле Булочки. В ее глазах я могла прочесть то, что она когда-то видела так ясно, словно ее воспоминания стали теперь моими. Что ее мать и отец погибли, оттого что с них живьем содрали кожу. Что она видела, как это произошло, схоронившись в густой зелени высоко на дереве, куда ее посадил отец. Что на дереве кричала иволга, отгоняя Булочку от своего гнезда. Что Булочка не проронила ни звука и даже не заплакала, потому что обещала матери сидеть тихо. Вот почему Булочка никогда не разговаривала. Она обещала это своей матери.
Через двенадцать минут двенадцать лягушек и содранная кожица уже шипели на сковороде с маслом — таким горячим, что лапки выпрыгивали наружу, и Ду Юнь ловила их одной рукой, не переставая помешивать другой. Вот как она умела готовить лягушек!
Но Булочка не могла по достоинству оценить ее мастерства. При тусклом свете лампы она наблюдала за тем, как мы жадно впиваемся зубами в эту вкуснейшую плоть, отделяя мясо от косточек, таких тоненьких, словно иглы для рукоделия. Кожица была вкусней всего — мягкая, ароматная. Маленькие косточки тоже были вкусные — упругие и хрустящие.
Ду Юнь то и дело поднимала голову и принималась уговаривать свою дочь: «Кончай играть, кушай, мое сокровище, кушай». Но руки девочки порхали и бились, парили вместе со своими тенями. И Ду Юнь становилось очень грустно, что ее дочь отказывается от блюда, которое она так хорошо готовит. Надо было видеть лицо Ду Юнь — столько любви к сироте, найденной на дороге! И я знаю, что Булочка тоже старалась отдать Ду Юнь — всю любовь, что осталась у нее в сердце. Она ходила за ней по пятам по деревне и поднимала ручку, чтобы новая мама могла взять ее пальчики. Но по вечерам, когда начинали петь лягушки и Ду Юнь хватала свои раскачивающиеся ведра, Булочка забивалась в угол и сидела там, напевая: Лили-лили-лили.
Вот какой я запомнила Булочку. Мы с нею были подругами. Мы жили в одном доме, спали в одной постели. Мы были словно сестры, понимали друг друга без слов. Несмотря на наш юный возраст, мы знали, что такое печаль. Я потеряла свою семью, она — свою.
В год, когда Ду Юнь нашла Булочку на дороге, не было паводка — это был странный год. В прошлые годы в это время шли проливные дожди, и за время весны случался хотя бы один паводок. Стремительные потоки проносились через наши дворы и дома, смывая насекомых и крыс, обувь и стулья, а затем унося все в поля. Но в год, когда у нас появилась Булочка, половодья не было, только дожди — достаточно для урожая и лягушек, достаточно, чтобы люди в нашей деревне сказали: «Паводка нет в этом году. Почему нам так повезло? Может, это из-за девчонки, которую Ду Юнь нашла на дороге? Да, верно, это из-за нее».
На следующий год в соседних деревнях шли обычные дожди — большие и маленькие, короткие и длинные. А в нашей деревне — нет. Ни капли, чтобы весной вспахать землю, летом — собрать урожай, осенью — посадить семена. Не было дождя — не было и урожая. Не было воды, чтобы сварить рис, который больше не рос, не было сечки, чтобы кормить поросят. Рисовые поля высохли, как корка на каше, и лягушки лежали на этой корке, сухие, как хворост. Насекомые выползали из потрескавшейся земли, поводя усиками и глядя в небо. Утки дохли, и мы ели их, одну кожу да кости. Когда мы подолгу смотрели голодными глазами на горные вершины, нам виделся сладкий жареный картофель с лопнувшей кожицей. Такой страшный год. Такой страшный, что люди в нашей деревне говорили, что Булочка, эта безумная девчонка, должно быть, всему причиной.
Жарким летним днем мы с Булочкой сидели в высохшей сточной канаве около нашего дома. Мы ждали волшебную лодку, на которой уплыли бы в страну добрых фей. Вдруг мы услышали невнятное ворчание в небе, потом еще раз, потом оглушительный громовой раскат — трак! — и на землю обрушился дождь, тяжелый, как рисовые шарики. Я так испугалась! Так обрадовалась! Сверкала молния, гремел гром. «Наконец-то приплывет наша лодочка!» — закричала я. А Булочка засмеялась, простирая руки к сверкающим в небе молниям. В первый раз я услышала ее смех.
Гугу-гугу-гугу — шумела вода, низвергающаяся на горы, наполняя расщелины. В мгновение ока наша высохшая канава наполнилась водой, и коричневый поток с белыми бурунами подхватил нас и стремительно потащил в поле.
Позже я узнала, что произошло, хотя об этом предпочитали говорить шепотом. Когда Большая Ма и Ду Юнь вытащили нас из воды, мы были бледны и недвижимы, облеплены водорослями — два бездыханных, пропитанных водой кокона. Они выскребли грязь из наших ноздрей и ртов, вытащили водоросли из волос. Мое тощее тельце было все разбито, ее крепенькое — нет. Они обрядили нас в похоронные одежды. Потом пошли во двор, вымыли два старых поросячьих корыта, разломали скамьи, чтобы сделать крышки для гробов. И положили нас в эти простые гробы, а потом сели на землю и завыли.
Два дня мы лежали в гробах. Большая Ма и Ду Юнь ждали, когда прекратится дождь, чтобы похоронить нас в каменистой земле, на которой никогда ничего не произрастало. На утро третьего дня подул сильный ветер и разогнал тучи. Засияло солнце, и Ду Юнь с Большой Ма открыли крышки гробов, чтобы посмотреть на нас в последний раз.