— Том? — окликнул он.
Нет ответа.
— Том, ты внизу?
Нет ответа.
— Том!!!
Спустя вечность голос Тома отозвался из глубины:
— Что, папа?
— Уже далеко за полночь, — сказал Фортнем, следя за своим голосом, пытаясь подавить волнение. — Что ты делаешь там, внизу?
Молчание.
— Я спросил…
— Ухаживаю за грибами, — не сразу ответил сын. Его тихий голос звучал как чужой.
— Ладно, давай оттуда. Вылезай! Ты меня слышишь?
Молчание.
— Том! Послушай, это ты положил грибы в холодильник сегодня вечером? Если да, то зачем?
Секунд десять прошло, прежде чем мальчик снизу отозвался:
— Конечно. Хотел, чтобы вы с мамой попробовали.
Фортнем чувствовал, как бешено колотится его сердце. Пришлось три раза глубоко вдохнуть — без этого невозможно было продолжить разговор.
— Том! А ты… ты, часом, сам не попробовал эти грибы? Ты их не пробовал, а?
— Странный вопрос. Разумеется. Вечером, после ужина. Сделал сандвич с грибами. А почему ты спрашиваешь?
Фортнему пришлось схватиться за ручку двери, чтобы не упасть. Теперь настал его черед молчать. Колени подгибались, голова шла кругом. Он пытался справиться с дурнотой, уговаривал себя, что все это бред, бред, бред. Однако губы не подчинялись ему.
— Папа! — тихонько позвал Том из глубины подвала. — Спускайся сюда. — Очередная пауза. — Хочу, чтоб ты поглядел на мой урожай.
Фортнем ощутил, как ручка двери выскользнула из его вспотевшей ладони и звякнула, возвращаясь в горизонтальное положение. Он судорожно вздохнул.
— Папа, иди сюда! — негромко повторил Том.
Фортнем распахнул дверь.
Перед ним был черный зев подвала.
Фортнем шелестнул пальцами по стене в поисках выключателя.
Том, казалось, угадал его намерение, потому что торопливо сказал:
— Не надо света. Свет вреден для грибов.
Фортнем убрал руку с выключателя.
Он нервно сглотнул. Потом оглянулся на лестницу, которая вела в спальню, к жене. «Надо бы мне сперва подняться наверх, — подумал он, — и попрощаться с женой… Но что за нелепые мысли! Какой вздор лезет в голову! Нет ни малейшей причины… Или все-таки есть?
Конечно же нет».
— Том! — сказал Фортнем нарочито бодрым голосом. — Готов я к этому или нет, но я спускаюсь.
И, захлопнув за собой дверь, он шагнул в непроглядную темноту.
Далеко за полночь
© Перевод О. Акимовой
«Скорая» подъехала к береговым скалам в неподходящий час. Любой час будет неподходящим, куда бы ни приехала «скорая», но этот в особенности, поскольку было уже далеко за полночь и никто не мог себе представить, что когда-нибудь снова наступит день: об этом свидетельствовало и море, набегавшее внизу на терявшийся во мраке берег, и холодный соленый ветер, дующий с Тихого океана, подтверждал то же самое, и окутавший небо туман, погасивший звезды, выносил окончательный, неощутимый, но разрушительный приговор. Стихия застолбила это место навсегда, человек едва ли мог здесь удержаться, он вскоре уйдет. В этих условиях людям, собравшимся над обрывом, со всеми их машинами, включенными фарами и мигалками, было трудно ощущать реальность момента, ибо они оказались пойманными между закатом, о котором почти забыли, и рассветом, которого никто толком не ждал.
Небольшой груз, свисавший с дерева и поворачивавшийся на холодном соленом ветру, ни в коей мере не умалял этого чувства.
Небольшим грузом была девушка лет девятнадцати, не старше, в легком, полупрозрачном зеленом выходном платье — пальто и туфли затерялись где-то в холодной ночи; она принесла сюда, на скалы, веревку, нашла дерево, ветка которого нависла над обрывом, привязала к ней веревку, сделала петлю для шеи и отдала себя на юлю ветра, раскачивающего теперь ее тело. Веревка с сухим жалобным скрипом терлась о ветку, пока не приехали полиция и «скорая», которые спустили девушку с неба и положили на землю.
Около полуночи раздался одинокий звонок, сообщавший о том, что им предстоит обнаружить здесь, на этом каменистом обрыве, а потом человек быстро повесил трубку и больше не звонил; и вот прошло несколько часов, и все, что можно было сделать, сделано, полиция закончила осмотр и уехала, и теперь здесь остались лишь «скорая» и люди, приехавшие на ней, чтобы погрузить свою молчаливую ношу и отвезти ее в морг.
Один из троих, оставшихся возле покрытого простыней тела, был Карлсон, который занимался всем этим уже тридцать лет, второй — Морено, который занимался этим лет десять, а третий — Латтинг, который был новичком в этой работе и приступил к ней лишь несколько недель назад. Один из троих, Латтинг, стоял сейчас над обрывом, глядя на опустевшую ветвь дерева, держа в руках веревку, не в силах оторвать взгляд. Карлсон подошел к нему сзади. Услышав его шаги, Латтинг сказал:
— Какое место, какое ужасное место для смерти.
— Любое место покажется ужасным, если ты решил там сгнить, — отозвался Карлсон. — Пойдем, парень.
Латтинг не шевельнулся. Он протянул руку и прикоснулся к дереву. Карлсон что-то проворчал и покачал головой.
— Пойдем. Постарайся все это запомнить.
— А разве можно это забыть? — Латтинг резко обернулся и посмотрел в безучастное серое лицо старшего товарища. — Ты имеешь что-нибудь против?
— Ничего против. Когда-то я тоже был таким. Но со временем понимаешь, что лучше не вспоминать. Лучше ешь. Крепче спишь. Со временем научишься забывать.
— Я не хочу забывать, — возразил Латтинг. — Господи боже, здесь всего каких-то несколько часов назад умер человек. Она заслуживает…
— Заслуживала, парень, — в прошедшем времени, а не в настоящем. Она заслуживала лучшей доли, но ей не досталось. А теперь она заслуживает достойных похорон. Это все, что мы можем для нее сделать. Поздно уже, да и холодно. Не мог бы ты рассказать нам все это в машине?
— Здесь могла бы быть твоя дочь.
— Этим меня не проймешь, парень. Она не моя дочь, вот что главное. И не твоя, хотя ты так говоришь, что можно подумать, будто твоя. Это девятнадцатилетняя девушка — ни имени, ни кошелька, ничего. Мне жаль, что она умерла. Пожалуйста, если это поможет.
— Поможет, если ты скажешь это как надо.
— Извини, а теперь берись за носилки.
Латтинг поднял свой конец носилок, но не тронулся с места, а все смотрел на лицо, накрытое простыней.
— Как ужасно быть такой молодой и решиться вот так просто покончить с собой.
— Иногда, — сказал Карлсон на другом конце носилок, — мне тоже становится невмоготу.
— Конечно, но ты ведь… — Латтинг запнулся.
— Давай скажи это: я ведь старый, да? Если человеку пятьдесят, шестьдесят, все в порядке — кому какое дело, плевать; а вот если девятнадцать, все поднимают крик. Ладно, парень, можешь не приходить на мои похороны, и цветов не надо.
— Я совсем не хотел сказать… — начал Латтинг.
— Никто не хочет, но все говорят; к счастью, у меня слоновья шкура, ее не пробьешь. Шагай.
Они подошли с носилками к «скорой», и Морено распахнул дверцы пошире.
— Боже, — сказал Латтинг, — какая она легкая. Совсем невесомая.
— Вот она, неприглядная сторона жизни, смотрите, салаги, смотрите, ребятишки, — Карлсон залез в глубь фургона, и они задвинули носилки внутрь. — От меня разит виски. Вы, молодые, думаете, что можете пить, как футболисты, и сохранить прежний вес. Черт, если так, она не весит и девяноста фунтов.
Латтинг положил веревку на пол.
— Интересно, где она ее раздобыла?
— Это ж не яд, — сказал Морено. — Кто угодно может купить веревку без всяких поводов. Похоже, это талевая веревка. Возможно, она была на пляжной вечеринке, разозлилась на своего парня, взяла это у него из машины, а потом выбрала местечко и…
Они бросили последний взгляд на дерево над обрывом, на опустевшую ветку, послушали шорох ветра в листве, затем Карлсон вышел, обогнул машину и сел на переднее сиденье рядом с Морено, а Латтинг залез назад и захлопнул дверцы.