— Видит бог, далеко от города у меня будет уйма времени для работы, — говорил Пол, похлопывая Уильямса то по плечу, то по спине. — Там я сброшу весь накопившийся груз. Знал бы ты, как мы тут проводим чертовы уикенды! Уговариваем вместе с Элен бутылку-две виски. Выбраться из города на выходные такая морока — пробки на дорогах, в пригородах толпы народа. Поэтому мы торчим в городе и надираемся, вот и весь наш отдых. Но когда мы окажемся на природе, с этим будет покончено. Уильямс, не взглянешь ли на мою рукопись?
— Ах, Пол, куда ты торопишься! — вмешалась появившаяся на пороге Элен.
— Не надо, Элен! Ведь Уильямс не против. Ты ведь не против, Уильямс?
«Я не против, — подумал Уильямс, — но меня воротит. Я боюсь, но перебьюсь… Будь я уверен, что где-нибудь в его романе я найду прежнего Пола — трезвого, искрометного собеседника, отличного режиссера, внутренне свободного человека, уверенного в себе, способного на быстрые решения, обладающего хорошим вкусом и умением критиковать с толком и прямодушно и вместе с тем тактично, — а самое главное: если я найду в его повествовании хорошего друга прежних времен, почти боготворимого, если я найду там этого Пола — о, тогда я готов проглотить любой самый пухлый том за одну секунду. Но что-то слабо верится в такое счастье. А встретиться на бумаге с новым, незнакомым Полол: — нет уж, увольте. Никогда! Ах, Пол, Пол, — текли дальше мысли Уильямса, — разве ты не понимаешь, старина, разве до тебя не доходит, что никогда вы с Элен не выберетесь из города — никогда, никогда!»
— Дьявол! — воскликнул Пол. — Уильямс, как тебе наш Нью-Йорк? Не по вкусу, да? Как ты выразился однажды: город-неврастеник. А по сути, ничем не хуже какого-нибудь богом забытого Сиу-Сити или Кепотпи. Просто здесь встречаешься с большим числом людей за тот же отрезок времени — вот и вся разница. Ну а как тебе на заоблачных высотах славы? Ты нынче такая величина!..
Теперь наперебой безостановочно говорили оба — и муж, и жена. Они пьянели на глазах, их речь утрачивала членораздельность, слова возвращались, тыкались не в свои предложения, перебегали группами из фразы в фразу, кружились в гипнотическом хороводе — бла-бла, бла-бла, бла-бла…
— Уильямс, — говорила Элен.
— Уильямс, — вторил Пол.
— Мы точно уезжаем, — это она.
— Уильямс, чтоб тебя разорвало, я так тебя люблю! Скажи мне, отчего я тебя так люблю, мерзавец ты этакий! — это он. И со смехом опять — хлобысь по правому плечу.
— А где Том?..
— …горд тобой!
Окружающие вещи стали подергиваться туманом. Одуряющая духота. Правая рука, исколоченная до синяков, висела плетью.
— …с другой стороны, так трудно оставить прежнюю работу. Они ведь платят мне чертову уйму денег…
Пол повис на Уильямсе, вцепившись пальцами в сорочку у него на груди. Уильямс ощутил, как пуговицы выскальзывают из петель. Пол был в таком раже, что, казалось, вот-вот двинет гостя кулаком по лицу. Нижняя челюсть Пола угрожающе выдвинулась, а от его прерывистого дыхания, такого близкого, очки Уильямса запотели.
— Я горжусь тобой, Уильямс! Я души в тебе не чаю.
Пол горячечно тискал его руку, хлопал по плечу, рвал сорочку, трепал по щеке. В процессе братских объятий очки Уильямса слетели и упали на линолеум.
— Ах, черт, прости, Уильямс! Прости, дружище!
— Пустяки. Забудем.
Уильямс проворно поднял свои очки. Правое стекло разбилось — дурацкий рисунок трещин, наподобие паучьей сети. Уильямс надел очки, и его правый глаз увидел, как в тумане, дюжину Полов, которые суетливо блеяли испуганные извинения.
Уильямс, помалкивал.
— Ах, Пол, вечно ты такой неуклюжий! — проверещала Элен.
Вдруг разом зазвонили телефон и дверной звонок, и Пирсоны говорили разом, а Том куда-то давно пропал, и Уильямс думал с трезвой ясностью: «Нет, меня не вырвет, я могу сдержаться, но мне сейчас надо в ванную комнату, а вот там меня действительно вырвет».
Ничего не говоря и ни перед кем не извиняясь, среди звонков, говора и вскриков, всей этой перепуганной суеты утрированной дружбы, он двинулся вперед как сомнамбула, задыхаясь от зноя и продираясь, как ему показалось, через толпу людей. Закрыв за собой дверь ванной, он рухнул перед унитазом на колени, словно для молитвы, и поднял крышку.
Его вырвало — раз, другой, третий. С закрытыми глазами, из которых текли слезы, Уильямс продолжал склоняться над унитазом, не зная, что с ним; он задыхается или плачет? Если плачет, то почему? От боли или от горя? Или это попросту алкоголь выдавливает влагу из глаз? Все в той же позе молящегося он слушал, как вода шумит по белому фаянсу и по трубам устремляется в море.
Снаружи голоса:
— С вами все в порядке?..
— Ты в норме, старик? Уильямс, с тобой все о’кей?
Уильямс нащупал бумажник в кармане пиджака, вынул его, убедился, что обратный билет там, вернул бумажник на место и любовно прижал его правой рукой. Затем встал, тщательно ополоснул рот, вытерся и посмотрел на себя в зеркале. Странный мужчина в очках с одной линзой в сеточке трещин.
Когда он шагнул к двери и положил ладонь на бронзовую ручку, готовый выйти, глаза его невольно закрылись, его качнуло, и было полное ощущение, что весит он всего лишь девяносто три фунта.
En La Noche[39]
© Перевод В. Серебрякова
Всю ночь миссис Наваррес выла, и ее завывания заполняли дом подобно включенному свету, так что никто не мог уснуть. Всю ночь она кусала свою белую подушку, и заламывала худые руки, и вопила: «Мой Джо!» К трем часам ночи обитатели дома, окончательно отчаявшись, что она хоть когда-нибудь закроет свой размалеванный красный рот, поднялись, разгоряченные и решительные, оделись и поехали в окраинный круглосуточный кинотеатр. Там Рой Роджерс гонялся за негодяями сквозь клубы застоявшегося табачного дыма, и его реплики раздавались в темном ночном кинозале поверх тихого похрапывания.
На рассвете миссис Наваррес все еще рыдала и вопила.
Днем было не так уж плохо. Сводный хор детей, орущих там и сям по всему дому, казался спасительной благостыней, почти гармонией. Да еще пыхтящий грохот стиральных машин на крыльце, да торопливая мексиканская скороговорка женщин в синелевых платьях, стоящих на залитых водой, промокших насквозь ступеньках. Но то и дело над пронзительной болтовней, над шумом стирки, над криками детей, словно радио, включенное на полную мощность, взмывал голос миссис Наваррес.
— Мой Джо, о бедный мой Джо! — верещала она.
Б сумерках заявились мужчины с рабочим потом под мышками. По всему раскаленному дому, развалясь в прохладных паннах, они ругались и зажимали уши ладонями.
— Да когда же она замолкнет! — бессильно гневались они.
Кто-то даже постучал в ее дверь:
— Уймись, женщина!
Но миссис Наваррес только завизжала еще пуще: «Ох, ах! Джо, Джо!»
— Сегодня дома не обедаем! — сказали мужья своим женам. Во всем доме кухонная утварь возвращалась на полки, двери закрывались, и мужчины спешили к выходу, придерживая своих надушенных жен за бледные локотки.
Мистер Вильянасуль, в полночь отперев свою ветхую рассыпающуюся дверь, прикрыл свои карие глаза и постоял немного, пошатываясь. Его жена Тина стояла рядом, вместе с тремя сыновьями и двумя дочерьми (одна грудная).
— О господи, — прошептал мистер Вилъянасуль. — Иисусе сладчайший, спустись с креста и утихомирь эту женщину.
Они вошли в свою сумрачную комнатушку и взглянули на голубой огонек свечи, мерцавший под одиноким распятием Мистер Вильянасуль задумчиво покачал головой:
— Он по-прежнему на кресте.
Они поджаривались в своих постелях, словно мясо на угольях, и ночь поливала их собственными приправами. Весь дом полыхал от крика этой несносной женщины.
— Задыхаюсь! — Мистер Вильянасуль пронесся по всему дому и вместе с женой удрал на крыльцо, покинув детей, обладавших великим и волшебным талантом спать, несмотря ни на что.