Но теперь это опять кладбище. Два маленьких холмика.
Стефек взглянул на девушек. Старшая из сестер поняла.
— Здесь.
Она опустилась на колени у едва заметного холмика. Осторожно раздвинула траву, чтобы вырвать занесенный ветром колючий репейник, — ласковым движением, словно не травы касалась, а заплетала в косу темные мягкие волосы младшей сестры Сони.
Стефек неподвижно смотрел на могилу.
«Вот как мы встретились, Сонечка. Вот как пришлось встретиться после разлуки!»
Буйная трава на едва заметных холмиках. Выросла над Соней зеленая трава, поднялись пушистые шарики одуванчиков. Яркая, веселая, буйная трава. Будто тут никогда не было смерти — будто это цветет сама радостная, безмятежная жизнь. Здесь, под этой травой, под фонарями одуванчиков лежит Соня, Стефекова Соня. Синяя полоса от петли на шее — и даже этой полосы нет. Она уже рассыпалась в прах, Соня, чернобровая, черноокая девушка, его первая и единственная девушка, потерянная навеки.
Гаснет озеро. Тихо шепчет липа. Неслышно надвигается вечерняя тень. Меркнет зеленая трава на холмике. Пора уходить отсюда, от Сони.
Не звенит ли Сонин смех там, над озером, где они встречались в росистые утра, в полные звезд вечера? Не сохранила ли трава там, на лугу, следы ее босых ног, не раскачивается ли ветка ольхи, задетая мимоходом ее плечом? Куда ни взглянут глаза, всюду видишь Соню. Как наклоняется над водой, стирая вышитые рубашки. Как отталкивает веслом дуб от берега. Как бежит куда-то, только развеваются заплетенные цветной ленточкой косы. Все равно, быть ли здесь, идти ли к деревне, — Соня всюду.
И они медленно идут, направляясь к деревне.
— Что ж, опять уйдешь с армией?
— Куда же еще?
Ha запад, на запад, нести предсмертный возглас Сони Кальчук, веру Сони Кальчук, ее твердую волю к победе!
— А потом… вернешься в Ольшины? — робко спрашивает старшая.
Они сидят на досках перед избой. Далеко за рекой тени ложатся на холмы, где раскинулось кладбище, на луга и поля. Прозрачный, стелющийся по земле туман надвигается на Оцинок. Где-то слышится громкий разговор, плеск воды, насвистывание. Это возятся возле своих танков советские солдаты.
Ольшины… Вернется ли он в Ольшины?
На закате озеро, как всегда, разгладилось, затихло. Но сейчас, в сгущающихся сумерках, его гладкая поверхность понемногу утрачивает свой покой. Словно легкий вздох, словно какая-то дрожь проходит по воде. Всплеск, другой — и вот уже все озеро начинает раскачиваться мощно и мерно, шумит глубокой, непонятной песнью.
— А что… Ядвиги там где-нибудь не встречал?
— Ядвига в Москве.
— В Москве… Дом тоже сожгли — осадничий дом. А мамин цел. Может, хочешь взглянуть? Старый уж, кровля прогнила, а все же держится.
Нет, он не хочет глядеть. На что ему этот дом, на что ему жасмин, благоухающий по вечерам в саду, где он встречался с Соней? Условное место, куда она иногда приходила по вечерам. Все ушло, будто и не бывало… Нет, лучше не глядеть.
— Дивчата поют, — шепотом говорит одна из девушек. Издали, с лугов, доносится песня. Не задушили ее три года господства врага, не одолели ни пожары, ни кровь, ни голод, ни смерть. Над озером, над лугами в тумане несется песня. И от деревни, от изб, в хор девичьих голосов вдруг врывается звучный мужской голос. Танкисты.
Ольшины, Ольшины… Будто не было этих трех лет. Будто это один из тех, прежних вечеров. Еще минута — и загорится красная звезда над входом в клуб, замерцает от нее дорожка по озеру, зазвенит голос Сони Кальчук.
«Вернусь ли я в Ольшины? Откуда мне знать, куда мне суждено вернуться!»
Померкли зеленые чары Ольшин. В бесконечную даль отодвинулись детство, отроческие годы, юность в этих Ольшинах. Словно то был другой человек; тот Стефек, что жил здесь, знал каждый камень и каждую тропинку, каждое птичье гнездо, каждую заводь, где зимовали рыбы подо льдом. «Кончилась молодость», — сурово подумал Стефек. На этот раз навсегда. Не перешла обычным порядком в другой возраст, не пошла, как обычно, пусть по извилистой и заглохшей, но все той же дорожке. Нет — все, что было, все радости и печали — все отошло, словно было прочитанной книжкой о чужой жизни. И эту книжку, как крепкой металлической застежкой, замкнула смерть Сони. Нет, возвращаться некуда. Не к чему возвращаться. Надо сказать себе: «Я не возвращусь, а пойду дальше. Куда? Не знаю еще, не знаю…»
«Будь мужествен», — тихо, но внятно говорит голос.
«Я постараюсь быть мужественным, Соня. Буду достоин твоего доверия. Только как мне трудно, как страшно трудно…»
С озера доносится смех.
— Завтра и они пойдут дальше, — вздыхая, говорит Фрося Кальчук.
— Кто?
— Наши танкисты. Жаль. Веселей было с ними в Ольшинах. Только пришли, а уже дальше идут… Сколько частей прошло через Ольшины — и каждый раз грустно. Новым песням дивчат выучили, а то мы тут всё довоенные пели…
Радостный золотистый отблеск ложится на воду. Звенит, льется песня над лугами.
«Я буду мужественным, буду мужественным, Соня», — ответил Стефек тайному голосу, который несся над озером, над верхушками косматых верб, над зелеными просторами болот, над блестящим, сверкающим щитом озера.
Глава XVI
Шувара старался не смотреть. Но он видел этих людей и сквозь опущенные веки, будто чувствовал их кожей, всеми обостренными до предела чувствами. Кто они? Чего хотят? Как увидеть их подлинный облик? Как доискаться правды?
Три человека. Сидят как ни в чем не бывало. Не где-нибудь, а в Москве. И сидят, будто так и надо, будто дома… Чем они это заслужили? Как сюда попали? Пробиваясь через сотни километров пешком, с израненными ногами, в страданиях, муках, в борьбе? Нет. Их доставил самолет — кружным путем, с такими удобствами, будто никакой войны и в помине нет. Безукоризненно отглаженные костюмы — им-то никогда не приходилось ходить в лохмотьях. Холеные руки — им никогда не приходилось тяжким трудом зарабатывать себе на жизнь. А между тем о чем придется говорить с ними? О Польше, конечно о Польше. Но о какой Польше?
Бывший посол молчит. Замкнутое, гладкое, ничего не говорящее лицо. Сиятельный польский граф с гладко прилизанными темными волосами, со смуглым равнодушным лицом, он сидит за этим столом, видимо тщательно вникая в каждое слово, холодный, замкнутый. Нет, не в Москве бы тебе быть. И не в такой, ох, не в такой роли… Шувара безмолвно глядит на его непроницаемое смуглое лицо. Так и хочется сказать ему: «Ведь это вы организовали шпионскую сеть в Советском Союзе. Ведь это на вашей совести десятки и сотни людей, которые за эту шпионскую деятельность сидят сейчас в тюрьмах. Они наказаны справедливо. Но вы — вы остались в стороне. Вы спокойно уехали и вот снова явились сюда разговаривать с нами, вести переговоры, как равный с равными. Ведь это вы давали приказы скупать золото и драгоценности — и часть их, безусловно, вывезли в своих чемоданах, пользуясь дипломатической неприкосновенностью… Вы отвечаете за то, что люди подыхали с голоду, в то время как ваши склады ломились от запасов; вы отвечаете за то, что польские дети ходили в лохмотьях, в то время как целые орды ваших родственниц и любовниц наряжались в шелка. Неужели вы полагаете, что с этим покончено, что все позабыто и вам не придется держать ответ за свои преступления? Это вы грабили Советскую страну, обливающуюся кровью в героическом напряжении, вы ткали против нее паутину заговоров, вы сеяли клевету, чернили героический народ. Вы пытались разжечь ненависть против всего, что нам близко и дорого, против единственной страны, которая подала нам руку помощи в дни черной беды, против тех, благодаря кому мы еще будем свободными гражданами свободной Польши».
Лицо у графа чужое, будто иностранное. И вправду, что общего у этого человека с истекающей кровью польской землей? Что знает он о ней? Такие, как он, губили Польшу, такие привели ее на край пропасти; им-то беспечно и сытно жилось в городах, переполненных безработными, в деревнях, где пухли от голода завшивевшие дети. Он поступает умно, что почти не вмешивается в разговор. Что он может сказать? Какое право имеет говорить? По-настоящему, этому человеку место не здесь за столом. По справедливости, он должен быть в тюрьме. Как шпион. Как вор. Как скупщик золота и контрабандист. В свое время его прикрыл дипломатический паспорт. Только этот дипломатический паспорт дал ему возможность выехать за границу, под крылышко английских покровителей. И у него хватило наглости приехать теперь сюда как ни в чем не бывало, с официальной миссией.