Она хотела напоить ребенка, но это не удалось. Холодный бледный чай вылился из угла рта, — малыш даже глаз не открыл. Между неплотно сомкнутыми веками виднелась стеклянная полоска белка и краешек мутно-синей радужной оболочки. Ядвига прислонилась головой к стене теплушки. Вокруг нее шумели, толпились, искали мест все прибывающие пассажиры.
— К черту с этим барахлом, — волновался кто-то. — Завалили весь вагон. И откуда столько набрали? Как, еще корзина? Вам бы надо отдельный вагон себе заказать.
— Вот видите, мама, — услышала Ядвига уже знакомый голос.
— Ставь, ставь чемодан, — послышался ответ. — Здесь будет удобнее. Владек, да побойся ты бога, где же тот узел, что в одеяле?
— Какой еще узел?
— Ну, не горе ли с этими мальчишками?.. Который в сером одеяле. Оставил? Выскочи-ка поскорей… Боже, боже, наверно уже украли…
— Да чего вы, мама, мечетесь? Вот он лежит, ваш узел…
— Мой? Почему мой? Такой же твой, как и мой.
— Нет уж, мне вы этого барахла не навязывайте. Говорил я, не тащите всякой рухляди, а вы…
— Ох, уж эти дети… — застонала женщина и стала разматывать черный вязаный платок. — А жара, не дай бог!
— Еще бы не жара! Ведь вы, мама, сто одежек напялили, будто на Северный полюс собрались.
— Марцысь, Марцысь… Неужто же еще один узел надо было связывать? Лучше на себя надеть. А то бы вы с Владеком опять набросились…
— Уж так мы и набрасываемся!
В сторонке кто-то тягуче рассказывал:
— Ну вот, мы это сейчас собрались, и на станцию… Три дня, милая вы моя, на этой подводе… Я уж думала, не доеду, всю душу из меня вытрясет… А пыль! Так на зубах и скрипит, легкие у меня и сейчас, наверно, черные, не откашляешься. Лошаденка какая-то замученная, а уж эта подвода, прости господи… Но я уж так себе сказала: раз надо так надо…
В углу капризно хныкала чья-то девочка.
— Тихо, тихо, золотко мое, сейчас поедем, вот сейчас, сейчас и поедем… На, возьми яблочко, скушай…
— Не хочу яблочка…
— А пирожка? Может, пирожка? Скушай, золотко, скушай хоть кусочек…
— Не хочу пирожка…
— А воды с соком?
— С каким соком?
— С малиновым, золотко, с малиновым.
— С малиновым не хочу…
— А по заднице хочешь? — ворвался в эту семейную идиллию грубый голос. Девочка окаменела, открыв рот. Мать, как львица, кинулась на ее защиту.
— А вам что? Как вы смеете? Хамство какое…
— Заткнитесь, дамочка. Ишь, глядите на нее, хамами обзывает… Вы бы лучше своего ублюдка успокоили, и без него шума хватает…
— Кто это ублюдок? Мое дитя ублюдок? Мое дитя?
Девчонка, пользуясь случаем, издала пронзительный визг. Мать схватила ее в объятия.
— Тихо, мое солнышко, тихо, мое золотко… Как она, бедняжка, перепугалась! И не стыдно так пугать ребенка? Что за люди пошли, что за люди!..
У дверей опять началась сутолока.
— Как, вы еще впускаете? На головы друг другу сесть прикажете, что ли?
— Напихали барахла, вот для людей и нет места.
— Ну послушайте только, какой-нибудь несчастный чемодан уже всем глаза колет… У самого нет, так он другим завидует.
— Подвиньтесь, пожалуйста.
— Куда я подвинусь? На потолок? Взбесились, что ли? Что ж нам, как скоту ехать?
— Ну, ну, не орите, дамочка. А ну, подвиньтесь!
— Не пускать больше никого, не пускать!
— Вот какой народ пошел… Сам влез, так уж другому не надо, — возмутилась маленькая худощавая женщина, ловко взбираясь по лестнице. Но, едва очутившись в вагоне, она тотчас присоединилась к хору протестующих: — И так нас, как сельдей в бочку, напихали! Куда еще втискивать! Есть ведь и другие вагоны…
— Ага, какая умная… А в другие вагоны прямо так и приглашают, скучно им одним ехать, компании ищут…
— Пойдут же следующие эшелоны.
— Пойдут, как же! Вот вы их, господин хороший, и подождали бы, если угодно, следующих эшелонов. Какой умник нашелся…
— Одного понять не могу, — повернулась вдруг к Ядвиге обладательница двух строптивых сыновей и груды вещей. — Откуда это столько мужчин набралось? Толкаются, отнимают место у женщин и детей, вместо того чтобы идти в армию… Роек моя фамилия, — представилась она, энергично подавая руку. — Вон, глядите, здоровые молодые мужики. В Бузулук бы ехали, в лагеря, а не шатались по свету…
— Ишь, какая боевая! — вознегодовал молодой человек, почти не видный за грудой узлов.
— А что ж… Раз война, место мужчины на фронте.
— Нам-то небось сами запретили? — ворчливо напомнил Марцысь.
Госпожа Роек так стремительно обернулась к нему, что солома зашуршала.
— О мужчинах разговор, а не о детях!
— Хороши детки! — неприязненно отозвался юноша из-за груды узлов.
Роек вздохнула и обратилась к Ядвиге.
— Вечная беда с этими детьми… Рослые такие, поглядишь — и в самом деле взрослый парень… Вон Марцыся уж раз и комендантский патруль останавливал, воинские документы спрашивал… А ему в июле только пятнадцать исполнилось — как раз когда после договора с Сикорским амнистия вышла… А Владек на год моложе… Вот только в головах у них сейчас все вверх ногами перевернулось. К матери — никакого уважения, к старшим — никакого уважения! В армию им, да и все!.. Говорю им, объясняю: куда вам, вы же еще дети, мать одну-одинешеньку бросите…
— Ну, уж кто-кто, а вы, мама, как-нибудь и одна справитесь.
— А как бы ты думал? Разумеется, справлюсь. Всюду можно как-нибудь устроиться… Муж, покойник, царство ему небесное, такая размазня был, что, хочешь не хочешь, приходилось самой справляться, хотя я и женщина… А если бы не это…
Ядвига не слушала. Ребенок лежал у нее на руках и прерывисто дышал. А в посольстве ее обманули. Никакого врача в поезде не было. Ей смеялись в глаза, когда она о нем спрашивала. Только и всего, что дали баночку сгущенного молока да проводница принесла кипятку, чтобы распустить его в бутылке. Ядвига наклонила жестяную кружку к запекшимся от жара губам ребенка и хотела было поднять его головку, но голова была закинута назад, не поддавалась, и ребенок лежал неподвижно, вытянувшись. Шея не сгибалась под ее рукой.
— Что это с вашим сыночком? — сочувственно спросила госпожа Роек.
— Не знаю. Простудился, видно, что ли…
— Придумают тоже, с больным ребенком в вагон лезут, — резко сказала мать капризной девочки. — Еще другие дети заразятся.
Ядвига не ответила. Действительно, был ли смысл садиться с малышом в вагон? Да и вообще, в чем тут был смысл?
«Зачем я собственно еду?» — вдруг удивилась она. И только теперь, словно в лихорадочном сне, припомнила письмо Хожиняка, мужа. Как он ее разыскал? Откуда вдруг взялся? Ведь он исчез тогда, зимой тридцать девятого, сказал, что идет за румынскую границу. И потом — ни слова, ни признака жизни. И вдруг два года спустя, когда она думала, что он уже где-то далеко… Нет, неправда, этого она не думала, она просто никогда о нем не думала… И вдруг письмо. Короткое извещение, что он находится в армии Андерса. И чтобы она, Ядвига, ехала на юг вместе со всеми.
Некоторые, правда, оставались. Но она, словно не могла не подчиниться велению этого письма. Собралась и поехала.
Значит, Хожиняк где-то здесь. Может, даже в этом Бузулуке. Может, даже в самом Куйбышеве, откуда, пыхтя и скрежеща, двигался поезд. Кто знает? Он не дал адреса, ничего не написал о себе. Хожиняк — ее муж. Только она никогда не думала о нем ни «муж», ни «Владислав», а всегда «Хожиняк». Как прежде, в самом начале, когда он только еще приехал в Полесье и стал заходить в их дом над рекой.
Нет, о доме над рекой ни за что, ни за что нельзя думать. О журчании воды, о ее зеленоватом полумраке под тенью верб, о шелесте высоких тростников, о калине, покрытой белыми гроздьями цветов или взрывающейся пучками пламенных ягод, — обо всем этом думать нельзя. Это было, это прошло, миновало — и конец. Та страница перевернулась навсегда, к ней не надо возвращаться. Под шорохом верб, под зеленым шатром ветвей, в плеске озера, в шуме реки, укрытая где-то глубоко внизу, притаилась жгучая, горькая боль. Боль тяжкая, невыносимая, ее надо во что бы то ни стало избегать, до нее нельзя докапываться, не то она бросится на сердце, вопьется в него железными когтями, отнимет остатки сил. А силы нужны для сыночка, для сыночка…