«Почему я так волнуюсь? Ведь я, наконец, здесь. Сейчас увижу Соню. Ведь не могло случиться ничего дурного. Этой мысли и допускать не надо. В худшем случае окажется, что она еще не вернулась. Но если даже и так, то в Ольшинах, верно, уже знают, где она. Зачем же волноваться? Еще полчаса, еще четверть часа — и все будет известно. Может, она стоит перед домом и глядит на дорогу, заслоняя от солнца глаза рукой».
Он спохватился, что почти бежит, и приостановился, переводя дыхание. Надо заставить себя успокоиться. Ведь он был за тысячу километров — теперь осталось два. Смешно бежать бегом. «Иди ровным солдатским шагом», — приказал он себе.
Но ноги не слушались, он невольно снова и снова ускорял шаг, едва приостанавливаясь, чтобы отереть пот с лица.
Ноздри Стефека уже почувствовали знакомый, единственный в мире запах. Он помнил, он носил в себе этот запах, не похожий ни на какой иной. Пахло татарником и мятой, нагретыми солнцем… Целых три года пришлось с оружием в руках пробиваться к этим Ольшинам! Трудно представить себе, какое это долгое время…
Но еще труднее представить себе, как жили здесь три года близкие ему люди. Вставало утро, наступал вечер, люди варили пищу, ложились спать, ходили по дорогам — и в это время здесь был враг… Стефек видел сам звериный облик фашистской войны, сожженные дома, замученных женщин и детей. Но непонятно было, как одновременно с этим существовала какая-то повседневная жизнь. Она не могла не существовать, иначе здесь не осталось бы ни одного живого человека. Но как же могли люди спать, есть, работать в то время, когда здесь хозяйничал враг? Человек был здесь обречен не только на ужасную смерть, но на еще более ужасную жизнь, на ежедневное выполнение самых обыденных, самых прозаических жизненных действий, несмотря на все и вопреки всему.
Разумеется, этого не могло не быть. Но представить себе это было невозможно. Дрожь пробежала по его спине при мысли, что и он мог не выбраться отсюда, пережить эти три года здесь. Пережить?.. Но есть ведь люди, что пережили, — чем же ты лучше других? Если они могли выдержать, должен бы был выдержать и ты.
Он стиснул зубы. Потому что ведь здесь была и Соня. И Соне не удалось уйти. Она была здесь, на этой земле, закованной в цепи пыток и смерти, попранной ногами кичливых захватчиков, поруганной чудовищными преступниками. Можно ли себе представить, что и Соня…
Здесь, на месте, можно было представить себя только в лесу, в партизанском отряде, борющемся, преследуемом и преследующем. Но ведь и это было не всем доступно. Куда было идти матерям с детьми, калекам, больным? Да и не всюду были леса, не всюду были болота, служащие защитой. Но зато всюду были сверлящие глаза врага, железный кулак врага, насилие и смерть. И были, конечно, люди, которые не отходили от своих домов, не могли их покинуть, жившие изо дня в день под страхом штыка и пули, под страхом пыток. Для таких людей даже скитание по лесам, даже смерть в стычке с врагом были недоступным и недостижимым счастьем. Чем же можно отплатить, как отблагодарить за то, что эти годы ты был не рабом, а солдатом, солдатом свободы?
Только не смотреть на деревню!.. Лучше уж взглянуть на берег озера — там должен быть клуб. Наверно, потемнел за эти годы, а какой был новенький, красивый… Он ведь тоже тесал для него бревна, а потом танцевал с Соней на его открытии в теплый, радостный летний вечер.
Но что это? Не мог же он ошибиться… Глаза еще и еще раз всматриваются в поблескивающий кремешками мокрый берег. Никаких следов от того, что там стояло здание, что над его входом пылала красная звезда, что белые, золотистые, пахнущие свежим деревом стены гудели от возгласов, танцев, музыки.
Сжимается сердце. Что же еще придется увидеть? Есть ли вообще деревня?
Правда, поручик сказал, что в Ольшинах стоят советские танки… Но ведь есть деревни, от которых не осталось ничего, кроме названия. Деревня Козары, — расположенная на той стороне Днепра, через нее он проходил с частью — там не было ни одной избы. Купы стоящих в белом цвету вишен, и среди каждой купы — грубо вытесанный, наскоро сколоченный крест… Они неожиданно появились перед их глазами в радостный весенний, голубой с золотом день, эти цветущие вишни, растущие прямоугольниками, словно окружая что-то, чего нет. Таблица на дороге коротко и ясно гласила: «Деревня Козары».
На дороге они встретили сгорбленную женщину. В руках она несла бидон — верно, с молоком. Уступая дорогу солдатам, она сошла на обочину, под буйно цветущие вишневые ветви.
— Эй, матушка, где же избы?
— Да ты что, сынок, войны не видал, что ли?
Внимательные, умные глаза смотрят на этих странно одетых солдат.
— Почему всюду кресты?
— В избах их сожгли, в избах. И хоронить нечего было, так мы уж так — где был дом, там и крест ставили, вроде на могиле.
Поникнув головами, мрачно, медленно проходили солдаты через деревню Козары. В чаще белых ветвей беззаботно, радостно, звонко пели птицы над могилами, которых нет.
Сколько таких деревень! Сколько их пришлось увидеть, идя по щедрой, зеленой, плодородной Украине — деревень, стертых с лица земли, выжженных, разрушенных, без единого живого человека…
Сколько городов пришлось пройти, где не было ничего, кроме развалин. А ведь когда-то здесь были люди — каждый дом был полон людей, — и шумные улочки, и всюду дети, и звонкий смех… Недавно. А казалось, будто уже годы, годы пролетели над этими развалинами, покрывая их плесенью, заметая пылью, разрушая весенним ливнем, летней жарой, осенней слякотью. За городами и городками были овраги, заваленные рыжей глиной, хранящие в себе сотни и тысячи убитых, брошенных в общую яму мертвыми и живыми. Словно ужасающий ураган пронесся над этой землей, доброй, милостивой, доброжелательной к человеку. Ведь Стефек помнил, как он ездил когда-то в Киев, как смотрел из окна вагона на беленые дома, широкие шумящие поля без края и границ, на сады, на красные огоньки мальв, на веселые грядки ноготков в садиках. А теперь всюду разросся высокий бурьян, раскинулись широкими звездами седые листья чертополоха, тянулись вверх их колючие стебли. И сожженные села, и разрушенные города, и могилы, могилы повсюду, куда ни глянь, кладбища без конца…
Нет, лучше об этом не думать. Лучше думать о том, что через несколько минут он увидит Соню. Какова она теперь, Соня, после этих трех лет? Изменилась? Нет, все могло измениться, только не она. Они встретятся, будто расстались вчера. А уж потом будет время рассказать друг другу историю этих трех лет, прожитых в разлуке. Сердце замерло на мгновение и снова стремительно заколотилось.
Что пережила Соня, что она видела в эти три года? Как она их пережила?
И вдруг его пронизало холодом так, что, несмотря на теплый, солнечный день, концы пальцев окоченели. Почему так нереально, так как-то странно думается о Соне? Он упорно повторяет себе: «Через четверть часа, через несколько минут я увижу Соню». И боится, что говорит неправду. Что скажет Соня, каковы будут ее первые слова?
«Ведь я же не помню ее голоса, — удивляется вдруг Стефек, подсознательно убыстряя шаг. — Как же это может быть? Помню только смех — как она смеялась тогда, когда я увидел ее впервые…»
Нет, неправда, не впервые. Он же знал ее с детства, эту черненькую Соню Кальчук. Только как бы не замечал. А потом, когда же это было? На какой-то свадьбе. На чьей же это могло быть свадьбе? Вдруг зазвучал в сенях веселый, звонкий смех, не похожий ни на чей другой. И какая-то из женщин сказала:
— Ого, девушки Кальчуков пришли.
И тогда он увидел ее словно впервые. В желтой косыночке на голове, с румянцем на смуглых щеках. С этими черными глазами. Именно такую, смеющуюся от всего сердца. И он вдруг поразился. «Это — Сонька? Почему же я, дурак, не замечал ее? Где же были мои глаза?»
Да, на той свадьбе и началось. И нельзя было понять, почему не раньше. Почему, когда они вместе пасли коров над рекой, когда он приходил к Кальчукам на пасху, когда он видел эту Соню сто и больше раз, никакой голос не шепнул ему, что это именно она, единственная, родная, избранная из тысяч, как об этом пелось в песенке.