Кто подает команду? Генерал Вальтер? Генерал Вальтер ведь тоже здесь — тот же, будто ничего не изменилось… Один путь с зеленой юности, с той тюремной камеры, на улице Даниловича, через землю Испании, через лагерь во Франции… Пышет жаром Африка. Там, далеко, за голубым Средиземным морем, на севере своя земля, над которой безнаказанно летают самолеты со свастикой. Улицы Варшавы, где знаком каждый камень и каждый дом. Что осталось от этих камней и домов? Жарким дыханием дышит Африка. Нет, это же Дарница.
— Снарядов! Где же, ко всем чертям, снаряды!..
Ноги будто налиты свинцом. Кровь заливает глаза, но нигде не болит. Лишь бы стрелять, лишь бы было чем стрелять!
Мчится, безумствует огонь. — Это я, это я, это я — подпоручик польских войск, в польской форме, идущий к родной польской земле через советскую, родную землю. Мадрид ли это в пламени, дыму и грохоте?.. Варшава ли в огне, в разрывах бомб?.. Нет, это Киев, Киев.
Надо заплатить долг мести — за Мадрид, за Варшаву, за советские города и села!
И надо заплатить еще другой долг — за двадцатый год, когда белые орлы на польских фуражках возбуждали ненависть и ужас киевлян.
Слышишь, Киев? Это гремят польские орудия, это польский солдат сражается и умирает у твоих стен. Смотри же со своего высокого берега, Киев, как сражается польский солдат — не против тебя, а за тебя! Смотрите, далекие земли, как в огне и крови осуществляется заветнейшая мечта о братстве, непреклонная воля к дружбе.
— Снарядов!
Весь мир закружился в вихре.
«Кажется, я ранен», — думает подпоручик. Но боли не чувствует. Вот только приподняться трудно. Ничего — можно стрелять и лежа…
Он протягивает руку — снарядов нет… А самолет — вот он, совсем рядом. Он ускользнул. Нет снарядов!..
И отчаянным, хриплым голосом, захлебываясь кровью, он зовет:
— Коммунисты, ко мне! Снарядов!
Смертельный призыв. Призыв уже не устами — всей силой напряженной воли. Последний призыв.
Может, все уже погибли? Может, никого уже нет и он один рвется, пытается приподняться у накаленного орудия? Может, они лежат раненые, не в силах шевельнуться? Нет, нет, кто-то должен ответить на этот зов. Товарищи по тюрьмам, товарищи по испанским походам!..
— Коммунисты, за мной! — нечеловеческим голосом кричит рядовой Румеля, неграмотный батрак из Люблинской области, никогда в жизни не принадлежавший ни к какой партии. Как безумный, он кидается сквозь пламя — туда, где красные языки уже лижут сваленные в кучу деревянные ящики со снарядами.
— Туда нельзя, сейчас они будут рваться, — кричит кто-то прямо в ухо Стефеку. Но он не слушает. Ящик разбит одним ударом сапога, руки, не чувствуя заноз и острых гвоздей, срывают доски.
— Эй, кто там, помогите тащить! Слышите, черт вас возьми, здесь целый ящик снарядов!
— Давай, давай, — наклоняется кто-то рядом. Подбегают еще несколько красноармейцев.
— Снарядов, снарядов!.. — хрипит на платформе подпоручик. Доски горят под его ногами, языки пламени поднимаются к орудию, уже тлеет край его мокрой от талого снега шинели.
— Сгорите! — кричит ему кто-то, но подпоручик стреляет, крича, как в бреду: — Снарядов! — хотя снаряды ведь уже есть, есть!..
Следующий ящик — подтащить его через рельсы, через вырванные шпалы, через груды железного лома… Откуда его столько, этого лома? Черные силуэты на платформе мечутся в пламени, как черти. И только подпоручик полулежит и стреляет.
И вдруг вся платформа черным фонтаном летит в воздух. Ствол орудия в воздухе, летят черные клочья…
Тьма.
«Где я, что случилось? — думает Стефек. В спине мучительная, тянущая боль. — Неужели я еще в госпитале во Львове?»
И страшный взрыв отчаяния. Неужели все было лишь сном — красное знамя над Ольшинами, учеба в Лунке, война, Красная Армия, капитан Скворцов? Неужели время отступило назад, и снова тридцать девятый год, и все кругом рушится в прах?
Огромным напряжением воли Стефек вырывается из обморока и видит над собой багровое вздрагивающее небо, мечущихся в дыму и пыли людей.
— Это Дарница! И самолеты пикируют на наши вагоны…
Он осторожно шевелит правой рукой, левой рукой, потом ногами. Руки и ноги целы, ран нигде нет.
Он приподнимается. Перед глазами какие-то доски, месиво из железа. Сквозь спицы колес вагона, как в окошечко, виден мелькающий розовый свет. «Нет, это не рана, просто отбросило волной…»
Рука нащупывает что-то шершавое и холодное. Снег! В свете пылающего где-то поблизости огня видно, что он грязен, осыпан сажей. Но все равно — как хорошо, что здесь снег! Горсть снегу в рот, горсть снегу на голову, сейчас станет лучше… Почему ничего не слышно? Ведь кругом люди, и видно, что они что-то кричат. В стороне вспыхивают огоньки — там стреляют, но выстрелов не слышно.
— Оглушило…
Он с трудом становится на четвереньки, потом на колени. По ту сторону пути кто-то бежит, видны только ноги. Стефек встает и, шатаясь, как пьяный, опираясь руками о стенки, бредет вдоль вагонов. Вдруг стало светло, как днем. В воздухе повисла ракета — призрачный фонарь, освещающий бойню. Поваленные вагоны, лафеты вверх колесами — все рисуется четкими, черными силуэтами на красно-розовом фоне. Дальше почти белым, высоким пламенем пылает цистерна. Воздух насыщен гарью.
— Дали они нам пасху! — говорит кто-то, и эти слова вдруг доносятся до Стефека громко и внятно. Завеса молчания разорвана. Теперь он уже слышит все — выстрелы, скрежет железа, голоса.
— Крой, крой по ракете, а то опять прилетят!
— Все равно от этого бензина светло, как днем!
Но висящая в воздухе осветительная ракета вдруг гаснет, как задутая свечка. Опадает и пламя цистерны. И становится заметно, что уже наступил мутный рассвет. Месяц исчез. Хотя пламя еще бушует кое-где, но стало видно небо — серая, грязная парусина, развешенная над землей.
— Ну, теперь точка, среди бела дня они не станут летать над Киевом, — говорит чей-то голос, и это голос его поручика.
Стефека увидели:
— Плонский! Живой! Откуда ты взялся?
— Отбросило взрывом, — бормочет Стефек. Язык не слушается, губы онемели, и собственный голос кажется ему странным.
— Ранен?
— Нет, нет… — говорит он неуверенно, цепляясь за стенки разбитого вагона.
— А ну положите его, ребята!
— Да нет, что вы! — протестует Стефек, но солдаты его втащили на платформу и сразу заторопились:
— Ребята, путь ремонтировать! Будут пропускать поезда. Мост цел.
У Стефека руки как из ваты. Конечно, на работе от него мало толку. Он лежит и глядит в серое, грязное небо. И вдруг его заливает радость:
«Вот и мы показали себя не хуже, чем те, под Ленино!» — думает он, и ему вспоминается раненый подпоручик, стреляющий в черную морду пикирующего бомбардировщика.
В свете встающего дня видно пожарище. Рельсы, вздымающиеся к небу, черные остовы сожженных вагонов, вагон, вставший на дыбы, расколотые в щепки сосны, а дальше какая-то каша из железа, досок, орудий…
«Там был эшелон», — вспоминает Стефек. Но эшелона нет, на его месте груды расщепленных досок и вывороченных шпал. Зияют огромные провалы в земле.
А это — там, за железнодорожными путями? Кто они, лежащие рядами, плечом к плечу, будто спят?
«Да ведь это наши…» — вдруг осознает он. Ряд убитых лежит вдоль изрытого полотна. Товарищи накрыли трупы шинелями.
«Я даже не знаю еще, кто остался в живых, кто погиб», — думает Стефек, но встать, спросить кого-нибудь, подойти к тем, что вытянулись рядами под шинелями, у него не хватает сил.
«Теперь и мы, теперь и мы, как те под Ленино… — упорно возвращается к нему все та же мысль. И за ней другая: — Какое счастье, что это уже не Голоско, не львовский госпиталь, не те сентябрьские дни, полные черного отчаяния, что это — сорок четвертый год, что мы уже на пути возврата, победоносного возврата на родину!»
Странно, что так ужасно хочется спать, а уснуть — никак не уснешь. Будто в кино, проходят перед глазами обрывки всего пережитого за эту ночь. Начиная с того разговора о пасхе…