— И тарелок там не дают, из одной миски с собаками едят!
— Это тоже директорша сказала?
— И она и пан Чеслав. Они говорили, что отправят нас туда, если мы будем плохо себя вести.
— Ну вот, теперь сам посмотришь и убедишься, правда ли это. А здесь вам было хорошо?
Никто не ответил.
— Вы что же, всегда в этом сарае живете?
— Нет, зимой мы в кухне.
— И так целый день и сидите в сарае?
— Нет! — выскочила опять белокурая девчушка. — Только когда кто приезжает, мы сейчас же в сарай!
— Чтобы никто не увидел, — объяснил усач. — А посетителям говорят, что дети, мол, ушли на прогулку. Да кто сюда и заглядывал? Я вам правду скажу, дамочка, что если бы не я, так этих цыплят тут бы давно голодом заморили… Детский дом! Бардак, извиняюсь, они тут себе устроили, бардак, а не детский дом. Пьяны с утра до вечера, жрут, танцуют, патефон заводят, и так почти до утра… Зато спят потом до полудня, — так я тут хоть цыплят успею покормить чем бог послал. Так вот и бедуем…
— И вы никуда не жаловались, не сообщали?
— Э, кому жаловаться? Выгнали бы меня, только и всего. А что же с этими бедняжками будет? Так что, уж как придется… А если правду говорить, так просто крадешь, бывало, для них, что удастся, и все!
— Ведь посольство доставляло продукты?
— Доставляло, как же, доставляло… И Советы тоже давали, как же! Только разве на тридцать взрослых хулиганов напасешься? Да и то сказать, из посольства все больше вино и водку привозили, а нашим лучшего и не надо. Вон поглядите на ребят, в каких лохмотьях… Что было из одежи, они все на базаре меняли на всякую всячину. Оно и выходило, что разве я что раздобуду для детишек, а не то и перемерли бы. Потому у меня дома двое таких осталось, вот и жалко их. Взрослый мучится, так хоть может понять, что и как, а эти цыплята — за что? Вы только смотрите, как бы вас не обманули. Книг там, правда, никаких нет, а все-таки на складе еще кое-что осталось, не растащили бы напоследок. Пригодится малышам. — Он наклонился к Ядвиге и спросил полушепотом: — Правда это, дамочка, что их всех прогонят и другие порядки наведут?
— Правда.
— Вот и они то же самое говорили — ругались, страх! Ну, а мы не очень верили. Какие там другие порядки, думаем. Вон, когда вместо Лужняка Фиалковского назначили, тоже говорили, что все по-другому будет, а как было, так и осталось… Потому, надо вам знать, что эта наша директорша этому самому унтеру Лужняку сестрица будет. Как же, как же, родная сестра. Перед войной-то она, знаете, на легкий хлеб польстилась, ну, короче говоря, по рукам ходила, так что некоторые здесь ее и знать не хотели… Ну а теперь, когда вышло, что Лужняк, так сказать, жертва большевизма, так уж о ней этот адвокат Фиалковский позаботился, сюда ее устроил. Они тут все больше из полиции.
— Из полиции?
— Ну да… Довоенные полицейские. И ихние барышни, одному там она сестра, другому — еще что, а в общем своя компания. Цыплята мои столько от них натерпелись, что и сказать трудно. И боязно, конечно, как бы они совсем тут не пропали.
Дети, сбившись в кучку, жались друг к другу. Ноги их были босы, все в струпьях и царапинах. Ядвига увидела черную треснувшую пятку девчушки. Она знала эти глубокие болезненные трещины на пятках. Кожа лопается от грязи и не заживает, в черной щели видно живое мясо. Глаза у всех впалые, руки худенькие, хрупкие, с въевшейся под ногти грязью. Ей вспомнились дети из Ольшин в трудные летние месяцы перед новым урожаем, дети вдовы Паручихи… Только здесь не было даже молодого тростника, чтобы обмануть голод. Одежда в лохмотьях. Но не это самое страшное — детишек можно вымыть, одеть, откормить. Но сколько времени, сколько усилий понадобится, чтобы изменился взгляд их глаз — недоверчивый, враждебный, чтобы исчезли эти недетские, коварные улыбочки, это старческое выражение лиц…
Усач придвинулся ближе.
— Я так соображаю, вы из наших — полька, значит… А та, другая, — только вы не обижайтесь, — она что, советская?
— Да.
— Я насчет того… Если их в советский дом берут, — вы вон сами сказали так, — что же, из них и вправду русских сделают, из цыплят-то?
— Почему? Мы теперь открываем новые польские дома, берем в свои руки прежние. Может, пока они и побудут в русском детском доме, но с польской воспитательницей. А потом поедут в польский дом, под Москвой открывается.
Усач вздохнул.
— Раз уж вы так говорите — может, и я бы в этом детском доме на что-нибудь пригодился? Потому что, я вам скажу, давно уж бросил бы все это, кабы этих цыплят жалко не было.
«Грязные пальчики, черные от грязи ноги. Чьи же это дети? — думала Ядвига. — Маленький сынок на далеком кладбище в песках… Детские ручонки. Темные, широко раскрытые, прямо в сердце глядящие глаза… Чьи же это дети? Неизвестных, умерших родителей, затерявшихся в военной вьюге отцов и матерей, или мои, мои собственные?»
— Моего папу большевики за шпионаж расстреляли, — похвастался вдруг худой брюнетик.
— А у меня больше всех вшей, — не желая уступить первенства, заявила блондиночка.
Кузнецова записывала что-то в толстую тетрадь. Директорша беспокойно поглядывала на нее и на Ядвигу.
— Ну, как? Долго я буду тут сидеть? Арестована я, что ли?
— Мы уже кончили.
— Слава тебе господи! Все точно записали?
— Нет, еще не все. Вы еще будете любезны показать нам склад, потом составим опись инвентаря. Мы должны расписаться в приеме.
— Боже, сколько церемоний!.. Мне никакие расписки не нужны. Господин Фиалковский мне и на слово поверит, я не из таких, он меня знает…
— Оставьте вы в покое своего Фиалковского, он вами больше заниматься не будет. Не так-то скоро его выпустят.
— Да на что он мне? Подумаешь! Как-нибудь устроюсь. Очень мне нужен этот детский дом… Сколько я тут намучилась, нахлопоталась, да еще такие неприятности.
Склад был почти пуст. Полотняные простыни, грязные, сваленные в кучу, гнили у сырой стены, никогда не стиранные, ни разу не проветренные. Детского платья не было совсем. Зато в комнате директорши чемоданы лопались от шелкового белья.
— До этого никому нет дела. Это мое собственное белье.
— А откуда вы его взяли?
— Как это — откуда взяла? Не украла. Вот и все. Что это, уж приличной рубашки нельзя человеку иметь? Не всякая готова в большевистских лохмотьях ходить, — добавила она, окинув насмешливым взглядом выцветшее ситцевое платье Ядвиги и ее парусиновые туфли. — Впрочем, если кто привык… Но я приучена к другому.
Все обитатели дома теснились в дверях, наблюдая действия комиссии. Мужчины подталкивали друг друга локтями, вполголоса обменивались замечаниями. Кузнецова, наконец, оглянулась на них.
— А вам, господа, придется немедленно покинуть помещение.
Толпа взволновалась.
— Хорошие порядки! Куда же нам деваться прикажете?
— В канаве нам, что ли, ночевать?
— Пока что можете ночевать в сарае. Вот в том сарае, который вы предоставили в распоряжение детей.
— Я протестую, — вдруг выступил вперед молодой человек в стоптанных ночных туфлях. — Нет такого закона, чтобы можно было выбрасывать людей на улицу. Даже у большевиков нет.
— А на каком основании вы здесь живете? Прописаны? — тихо спросила Кузнецова.
Тот смутился и поспешно спрятался за других.
— Прописан? Зачем ему советская прописка? Ведь это наш, польский дом! — обозлилась директорша.
— Что ж из этого? Экстерриториальным было только посольство, а уж ни в коем случае не детский дом…
— Что же, и нам тоже отправляться на улицу? — пискливым, срывающимся голосом спросила Пенчковская, обнаруживая все признаки приближающегося истерического припадка.
— Восемь человек из персонала могут пока остаться. Детей мы сегодня забираем. Но завтра начнется ремонт и уборка дома. Так что советую заблаговременно поискать себе приют. Неквалифицированный персонал мы дольше держать не можем.
— Да что это, все персонал да персонал! А мы? — опять вмешался кто-то из молодых людей.