Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

II

Так же удивительно, и, кажется, только от двухтысячелетней привычки мы и этому уже не удивляемся, – что Церковь, считая греховною всякую «страсть», а святым – лишь «бесстрастие», не побоялась назвать величайшую святыню свою «Страстями».

Что такое «страсть»? Крайнее во всем духовно-телесном существе человека напряжение воли. В слабых, не очень страстных желаниях человек знает, или думает знать несомненно, что желает себе добра, а не зла, все равно в чем – в низшем ли наслаждении, физическом, или в высшем духовном блаженстве; знает, что хочет не погубить, а спасти душу свою. Но по мере того, как напряжение воли растет, желание становится все более страстным, – воля раздвояется, противоречит себе и противоборствует: человек все меньше знает, чего хочет себе, – добра или зла, блаженства или страдания, душу свою погубить или спасти, пока, наконец, на последних пределах страсти перестает это знать уже совсем. Воля в страсти у человека раздвояется так же, как у стоящего на краю пропасти, когда он хочет от нее бежать, спастись и броситься в нее, погибнуть. Здесь, на крайней точке страсти, с волей происходит нечто подобное тому, что с разумом, на той же крайней точке, – в логических противоречиях, антиномиях (конец – бесконечность пространства и времени, делимость – неделимость материи, свобода воли и необходимость), где разум сам на себя восстает, рушит свой собственный закон тождества, говорит одному и тому же «да» и «нет», как бы изнемогая в агонии, смертном борении с безумием. Та же агония постигает и волю в крайнем безумии страсти. Это всего очевиднее в сильнейшей из всех страстей – половой, где не только физическая боль становится иногда наслаждением для грубой похоти, но и духовное страдание – блаженством для нежнейшей любви; где одно с другим неразделимо смешаны, как два разделенные в корнях, а в верхушках сросшиеся дерева, так что любящий иногда не знает, чего хочет – ласкать или терзать любимую, умереть за нее или ее убить.

III

Помня, что от наших страстей человеческих до Страстей Господних – как от ада до неба, будем помнить и то, что один закон противоборствующих сил господствует и здесь, в небе, и там, в аду: разуму непостижимое, рушащее логический закон тождества, противоречие воли; «да» и «нет» одному и тому же; душу свою погубить и спасти; страх страдания и страсть к страданию.

Богом одержимые Мэнады растерзывают божеское тело так: за руки и за ноги привязывают к двум пригнутым до земли стволам деревьев, и когда отпущенные вдруг стволы разгибаются, то раздирают тело надвое. Здесь, между деревьями, мгновенно, а там, на одном дереве креста, длительно растягивается тело, как бы тоже раздирается в противоположные стороны – влево и вправо, вниз и вверх. Как бы геометрия человеческой и божеской воли в Страстях Господних и наших – вот что такое Крест.

Можем ли мы не то что постигнуть, но хотя бы только увидеть небо Страстей Господних, только поднять к нему глаза из ада страстей человеческих? Можем. Если «Логос – прежде был, нежели стать земле», если «в начале было Слово» распятое, – Агнец, закланный от создания мира, и «все через Него начало быть» (Ио.1, 1–2), то семь дней творения – семь дней Страстей Господних, в них же вся тварь, – не только человек, но и мошка однодневная участвует. Воля наша, в смертном борении, в агонии страстей – страданий человеческих, – такая мошка однодневная – Страстей Господних причастница.

IV

Прежде чем подходить к евангельским свидетельствам о Страстях Господних в поисках не божеского (этого нам нечего искать, мы и так этим пресыщены в церковном догмате), а в поисках человеческого, самого нужного нам в эту именно роковую минуту всемирной истории, – мы должны сделать выбор между двумя возможными исходными точками: темным, стыдным, страшным, но все-таки живым, вечнодвижущимся опытом страстей человеческих и лучезарным, но бесстрастным, неподвижным церковным догматом о Страстях Господних. Церковь сделала выбор: догмат приняла, отвергла опыт. Если же все еще называет «Страстями» страдания Сына Божия, то, может быть, только по глухой и все более глохнущей памяти о неведомом и уже невозможном для Церкви опыте таких святых, как ап. Павел и Франциск Ассизский, носивших крестные язвы Господни на теле своем и, судя по ним, обладавших таким опытным знанием Страстей, какого мы себе и представить не можем. Но если бы и сейчас мы могли только понять как следует, что значат или будут когда-нибудь значить для нас эти два слова: «Страсти Господни», то, может быть, мы нашли бы потерянный ключ к дверям, уже и в самом Евангелии замкнутым крепчайшим замком догмата – к самой нужной для нас и спасительной, не только божеской, но и человеческой, нашей же собственной тайне Страстей Господних, – к неизвестнейшей в Нем, Неизвестном, и самой близкой нам, братской тайне сердца Господня:

кто не несет креста своего, тот Мне не брат.

В небе Его Страстей и в геенне наших – одинаково действующий закон раздвояемой, раздираемой воли: «Хочу страдать, и не хочу; вольно иду на крест, и невольно; страсть к страданию – страх страдания», – в Нем и в нас одинаково действующий закон, – вот потерянный ключ к Страстям Господним.

V

Глупо жестоки ко всему человечеству те, кто полагает, будто бы человек Иисус, не будучи «трусом», не мог бы страшиться физических мук и смерти так, как страшился их, судя по Гефсимании. Немногим умнее, но еще жесточе к самому Господу те, кто хотел бы нас уверить, будто бы Он не мог страшиться их вовсе, будучи Сыном Божьим.

Только докетический «призрак», phantasma, мнимое подобие тела, а не такое Существо, как Он, с такою единственной, как у Него, способностью страдать духовно и физически, мог бы не страшиться вовсе физических мук распятия (что будет на него осужден по римским законам как «царь Израиля», знал, конечно, Иисус). Но этот страх – ничто перед тем, что Он, Сын Единородный, любящий Отца, как никто никогда не любил, будет «оставлен», «отвержен», «проклят» Отцом. Чтобы одолеть такой «страх страдания», какая нужна была «страсть к страданию»!

VI

Высшая, видимая нам у синоптиков точка Страстей Господних – «смертное борение» в Гефсимании, где раздвоение человеческой воли в Иисусе так очевидно-осязательно, что скрыть его нельзя ни под каким догматом, как режущее лезвие меча нельзя скрыть ни под какою тканью: разум уцелеет – сердце обрежется.

Авва, Отче!.. пронеси чашу сию мимо Меня; но не чего Я хочу, а чего Ты(Мк. 14, 36.)

Мог ли бы так молиться Господь, если бы не чувствовал, что две воли противоборствуют в Нем и еще неизвестно, какая из двух победит?

Так у синоптиков, но в IV Евангелии не так. Смертное борение, Агония, вспоминается и здесь, но не в Страстной Четверг, а за четыре дня до него, в Вербное Воскресенье, тотчас по вшествии в Иерусалим, при торжественных кликах народа:

Осанна! благословен грядущий во имя Господне, Царь Израилев?(Ио. 12, 13.),

на высоте земного величия, когда враги Господни, первосвященники и фарисеи, готовы признать себя побежденными:

что нам делать?.. Весь мир идет за Ним(Ио. 11, 47; 12, 19);

и сам Он о Себе свидетельствует:

пришел час прославиться Сыну человеческому(Ио. 12, 23);

и приходящий с неба Глас или гром свидетельствует:

и прославил (уже), и еще прославляю(Ио. 12, 29).

В этой-то «славе-сиянии», земной и небесной, вдруг наступает, как в светлый день – черная ночь, Агония, такая же, как в Гефсимании.

Ныне душа Моя возмутилась; и что Мне сказать? Отче! спаси Меня от часа сего?.. Ho на сей час Я и пришел. (Ио. 12, 27.)

Так же и здесь, как там, в Гефсимании, две противоречивые или согласно противоположные воли в одном человеческом сердце – Его и нашем, – как две с двух противоположных сторон, в один миг, в одно место ударяющие молнии.

124
{"b":"193443","o":1}