11. Теология и философская вера
Когда я начал заниматься философией, мне и в голову не могло прийти, что меня когда‑нибудь сможет заинтересовать теология. В 1916 годуя читал психологию религии, и мне, разумеется, приходилось вдаваться в вопросы теологии; я изучал для информации «Догматику» Мартенса (тем более что тот был большим противником Кьеркегора). Но глубоко все это меня не затронуло.
В детстве я был мало связан с церковной религией. В школе был урок религии, преподавались библейская история, катехизис, история церквей. Представления обо всем этом невольно откладывались в детской душе и, хотя не оказали особого влияния сразу, все же не забылись. Когда пришло время конфирмации, она состоялась как простой обычай — религиозный характер обряда не подчеркивался. Был просто праздничный день, в который мне подарили чисто светские подарки. Уроки для тех, кому предстояла конфирмация, воспринимались нами как развлечение и повод повеселиться (священник описывал географию ада; наделенный буйной фантазией, он рассказывал, как Римский папа каждый день отправляется посмотреть, сколько накоплено золота; он утверждал, что факт отсутствия столкновений звезд доказывает божественное руководство миром; заявлял, что мы стали блаженны потому, что Христа распяли на кресте и т. п.).
—
Мои родители игнорировали мир церкви. Атмосферу в доме я могу описать так. Будучи старшеклассником — прошло несколько лет после конфирмации — я пришел к мысли, что мне следует, если я хочу быть честным, выйти из лона церкви. Когда я сообщил о таком намерении отцу, он сказал примерно следующее: «Мальчик мой, ты, конечно, волен поступать, как пожелаешь. Но тебе еще не вполне ясен смысл того, что ты собираешься сделать. Ты не один на свете. Ответственность людей друг перед другом требует, чтобы отдельный человек не выбирал свой путь наобум, как ему только вздумается. Мы сможем жить, сосуществуя с другими, лишь в том случае, если будем соблюдать общепринятые порядки. Один из таких порядков устанавливается через посредство религии. Если мы разрушим его, неизбежно случится зло. В том, что с церковью, конечно, связано много лжи, как, впрочем, и со всеми человеческими учреждениями, я с тобою согласен. Вероятно, все будет обстоять иначе, когда ты доживешь до семидесяти лет. Перед смертью, когда мы уже отходим от активной деятельности в мире, мы вправе избавиться от всего лишнего, выйдя из лона церкви».
Когда мой отец перешагнул рубеж семидесятилетия, он и в самом деле покинул лоно церкви. Он попросил в церковном управлении решить это дело без широкой огласки. Несколько дней спустя пришел священник. Мой отец сказал ему: «Для нас обоих, господин пастор, было бы лучше, если бы мы не стали обсуждать этот шаг. Мои обоснования, возможно, оскорбят вас. Решение мое окончательно». Пастор стал настаивать, требуя у отца объяснений. На что тот сказал: «Я стар и навожу перед смертью порядок в делах. Я редко принимал и одобрял то, что делает церковь. Приведу только один пример. Недавно один молодой человек лишил себя жизни. Церковь публично осудила самоубийство, пастор отказал в христианском погребении. Я подумал: а кто дал вам право на такое осуждение? И как вы можете, не в состоянии уже добраться до покойного, так мучить его близких? Вы поймете, господин пастор, почему мне хотелось бы, чтобы о моем выходе из лона церкви не сообщали публично. Для других это событие не должно иметь никакого значения». Нам же мой отец сказал, что ему доводилось слышать так много бестактностей в надгробных речах пасторов, что он желал бы избавить от этого своих близких во время своих похорон.
Когда мой отец умирал на девяностом году жизни и прощался с близкими, он ответил на слова своей знакомой, набожной женщины — врача, сказавшей: «Вера, надежда, любовь», так: «Веру я ставлю не слишком высоко».
Еще после Первой мировой войны у меня не было никакого интереса к теологии. Поскольку теология не была научным историческим исследованием, которое по праву могло бы найти свое место и на философском факультете, она казалась мне столь шаткой, что, пожалуй, могла расцениваться как один из симптомов времени, но меня лично она затрагивать не могла.
С годами не обращать внимания на теологию стало просто невозможно. Реальное ее повсеместное существование постоянно давало о себе знать. В один прекрасный день я даже осознал, что говорю о вещах, на которые заявляет свои претензии теология. После одной из лекций по метафизике (1927/28 годы) в конце семестра ко мне пришел католический священник, чтобы поблагодарить как слушатель и выразить согласие с моими мыслями: «У меня только одно возражение: большинство из того, о чем вы читали лекции, по нашему мнению, относится к теологии». Эти слова умного молодого человека, который произвел на меня большое впечатление, озадачили. Мне стало ясно: я говорю о вещах, которые остальные считают относящимися к сфере теологии, не так, как теолог — я философствую, и это требовалось прояснить окончательно.
Занимаясь философией, нельзя не обращать внимания на реальное существование церкви и теологии. Мы мыслим, черпая из собственного источника, который не признается церквями и сам по себе не имеет никакого отношения к церквям. Этот источник нужно было осознать, и хотя церкви и отрицают его, он должен утвердиться как истина. Осознание того, что философия была на протяжении тысячелетий самостоятельной силой, задолго до возникновения христианства, а затем — вне его, все более крепло во мне и обретало все более решающее значение. Я противостоял церкви и теологии не так, как просветители — чтобы отрицать их, а как служитель этой великой самостоятельной истины. Я, правда, хотел быть членом христианской общины — в соответствии со своим историческим происхождением, принимая во внимание те великие силы, которые поддерживают строй западной жизни. Но я должен был утвердить смысл философии — он виделся мне в том, чтобы давать основу для жизни. Этот смысл никого ни к чему не принуждает, он не может быть объявлен общим для всех, однако его суть следует показать каждому, кто рожден для него и ищет его, следуя движениям своей чистой души.
Впервые мне пришлось затронуть проблемы теологии в своих историко — философских лекциях — обойтись без этого было невозможно. Но тогда я говорил не о чем‑то таком, что было мне известно с детства, с чем я вырос, а о том, к чему пришел лишь благодаря занятиям философией, испытывая удивление, захватывающий интерес, вызванный этим мощным феноменом, — интерес тем больший, чем ближе с этим феноменом знакомишься. У меня совершенно отсутствовало специфическое церковное вероисповедание, и я так никогда и не почувствовал нужды преодолеть это. Если Кьеркегор говорил, что он верит потому, что так наказывал ему отец, то мой отец говорил мне совсем другое. Философская вера была вполне осознана мною лишь много позже. Никто не учил меня молиться. Но наши родители воспитывали нас в строгости и почтении. Главными принципами в этом воспитании были правдивость, верность, постоянная деятельность, наполненная смыслом, а также свободное влечение к великолепию природы и к богатству содержания творений человеческого духа. Благодаря родителям мы выросли в мире, который был полон и прекрасен.
Когда в 18 лет я стал студентом, мне захотелось послушать лекции по философии. Я был разочарован, потому что не нашел того, основа чему была заложена в родительском доме. Испытывая благоговение перед той далекой философией, которую дал мне смутно почувствовать Спиноза, но которой я еще не знал и не в состоянии был терпеть ее подмены всякими учеными подделками, я обратился к реальности, занявшись изучением медицины. А когда потом пришел, шаг за шагом, к философии — собственно, возвращаясь к ней, — и в конце концов соприкоснулся с теологией, пусть даже только внешне, то, возможно, свежесть восприятия была обеспечена именно тем, что я не был причастен к этому с самого начала. У меня не было некоей опоры из самоочевидного, на которой основывались, как им казалось, другие. Была иная, более глубокая для моего сознания почва, опираясь на которую, я пришел к традициям, заложившим исторический фундамент Запада.