Нас связывала прочная взаимная симпатия. Мы вместе учились в университетах Мюнхена, Берлина и Геттингена, прошли курс графологии у Клагеса, ходили в театр, играли в шахматы. Работоспособность, которой я отличался, несмотря на болезнь, доставляла ему радость. Его дружеская ирония позволяла увидеть вещи в верном свете, такими, какие они есть. В Геттингене мы слушали лекции у одного физика, Рикке, которого достаточно уважали, но не ставили особенно высоко. Он был автором двухтомного учебника. «То, что смог Рикке, сможешь и ты, — сказал однажды мне Фриц. — Ты будешь писать учебники и станешь профессором».
Моя сдержанность в отношениях с людьми свойственна и моим землякам — северянам. Она, кроме прочего, основывалась и на том, что я немногого ожидал от людей, а порой еще и усиливалась из‑за разочарования в том или ином человеке. Но эта сдержанность была для меня мучительным препятствием, так как в душе моей жило нечто совсем иное.
Одиночество, тоска, самокопание — все это переменилось вмиг, стоило мне в свои 24 года, в 1907 году, повстречать Гертруд Майер. Незабываемым дня меня стало то мгновение, когда я в сопровождении ее брата впервые переступил порог ее комнаты. Она сидела за большим письменным столом. Поднялась, еще стоя к нам спиной, медленно закрыла книгу и обернулась. Я не мог оторвать взора, следя за каждым ее движением. В них, спокойных и простых, лишенных всякого жеманства, бессознательно выражалось чистейшее существо, все благородство ее души. Будто сам собой разговор вскоре зашел о главном в жизни, словно мы знали друг друга с незапамятных времен. С первого же часа меж нами возникла непостижимая, совершенно немыслимая гармония.
Но и различие между нами тоже было огромным. Душу Гертруд привели в смятение удары судьбы, с которыми она справилась лишь ценой огромного труда. Единственная сестра ее страдала медленно развивающимся, ужасным психическим заболеванием, вследствие которого она надолго оказалась в клинике. Ее товарищ по занятиям философией, поэт Вальтер Кале, покончил с собой, Гертруд иначе, чем мне, страдавшему только от собственной болезни, раскрылась основа вещей, вплоть до самых неразрешимых вопросов. В душе ее не утаивалось и не пряталось ничего. Тихая, она была способна бесконечно страдать. Я был безоглядным оптимистом и, несмотря ни на что, говорил жизни «да», но тут мне встретилась душа, которая отныне раз и навсегда уберегла меня от преждевременного успокоения. С этого момента философия стала обретать серьезность совершенно по — новому, по — иному. Она соединила нас, но предстоял еще долгий путь к цели. Так оно было, так оно остается по сей день, несмотря на долгую совместно пройденную дорогу.
Тьма сгущалась, и сознание постоянной опасности заставляло нас быть предельно серьезными. Но на этой почве взросло то бесконечное счастье, которое приносил с собой миг сегодняшний. Я познал глубокое счастье любви, сохраненное и поныне.
Гертруд происходит из религиозной еврейской семьи, с XVII века жившей в Бранденбурге. Когда мы встретились в 1907 году, она готовилась сдавать выпускные экзамены за гимназию экстерном, чтобы поступать в университет. Целью ее была философия. Но то, что она пережила, будучи сиделкой в отделении нервных и психических заболеваний, не позволило ей сделать философию профессией. Она ежедневно совершенствовалась в греческом и латинском языках. Когда мы поженились в 1910 году, с ее родителями у меня установились сердечные отношения, основанные на симпатии и глубоком доверии. Отец Гертруд преодолел предубеждение против того, что дочь выходит замуж за нееврея, а мать ее убедилась в глубокой любви нашей и благословила нас.
В годы национал — социализма мы и все наше окружение жили на краю пропасти. Мы сами считали катастрофу совершенно неотвратимой, но надежда на лучшее все же никогда не исчезала совсем. Нам казалось, что мы спаслись чудом, ибо избежали последней трагедии. Спасение наше, однако, соединилось с ощуще — нием, что мы тоже повинны в произошедшем в Германии, поскольку остались живы; тем сильнее мы ощутили потребность жить и работать праведно.
2. Психопатология
С 1908 по 1915 год я работал в психиатрической клинике университета г. Гейдельберга, вначале— сразу после государственного экзамена по медицине — практикантом, а затем, после полугодового перерыва, который был вызван продолжением образования в неврологическом отделении Внутренней клиники — научным ассистентом — волонтером. Это были единственные годы в моей жизни, которые прошли в сообществе исследователей, ежедневно решавших практические задачи. Реалии, с которыми приходилось при этом сталкиваться, относились не только к области медицины, но и к сферам социологии, права, педагогики и психологии — в их приложении к врачеванию.
Руководителем клиники был Франц Ниссль. Он снискал славу выдающегося исследователя гистологии головного мозга; в содружестве с Альцхаймером он открыл в коре головного мозга у паралитиков специфические, с точки зрения гистологии, особенности. Но самое большое впечатление на меня производила его способность к критической самооценке. Он работал, питая, по всей видимости, самые смелые надежды относительно возможностей естественных наук в исследовании психических заболеваний. Но когда ему доводилось сталкиваться с результатом, этим ожиданиям не соответствовавшим, он воспринимал такое стоически. Он был поражен этим результатом, но сам подчеркивал его несоответствие своим ожиданиям значительно сильнее, чем критики. К примеру, он заявлял, что нет вовсе никакой корреляции тяжести старческого слабоумия и объема аномального вещества головного мозга. Он исходил из принципа, господствовавшего со времени Гризингера: психические болезни — это болезни головного мозга. Совершая на основе этого принципа значительные открытия, он в то же время подтачивал его общезначимость. Он проводил методологический анализ результатов своих исследований и выявлял границы, в которых этот принцип был верен.
Ниссль пришел к руководству клиникой, будучи специалистом в области гистологии, однако вовсе не чувствовал себя посторонним в сфере клинической психиатрии. Он доказывал, что человек, действительно поработавший в одной из областей науки и совершивший в ней открытия, способен быстро схватить суть дела в любой другой научной области. Лекции, которые он читал в клинике, поначалу были полностью привязаны к учебнику Крепелина, но из года в год становились все более свободными и оригинальными. Он учился у собственных ассистентов — и все же превосходил нас всех той добросовестностью, с которой умел видеть реальность. Добросовестностью, исполненной человечности. Дискуссии между ним и его ассистентами проходили на равных — то есть просто и естественно, их острота не смягчалась никаким чинопочитанием. Чем более страстным становился научный спор, тем более корректными старались быть его участники.
Авторитет Нисслю обеспечивала не только должность, но и свойства его личности. Этот ученый был необычайно добр к больным и ассистентам, но строг во всем, что касалось формальной стороны дела. Он отличался бурным темпераментом, порой приводившим к вспышкам гнева, но при этом был необычайно совестлив и хорошо продумывал все свои действия. Он создавал вокруг себя атмосферу, полную тепла и доброжелательности. При этом был очень раним, бесконечно скромен и способен глубоко переживать.
Круг врачей, работавших с ним в клинике, был подобран с великой тщательностью. Если случалась ошибка и принимался ассистент, не подходивший по духу и нарушавший неписаные правила этого сообщества единомышленников, он некоторое время спустя просто покидал клинику. Но до этого момента никто не проявлял к нему никакого высокомерия и не третировал.
Тон в клинике задавал мой учитель Бильмане, старший врач, затем, в первую очередь, Груле, все приводивший в движение своей критикой, разносторонностью и непредсказуемостью, далее — бесконечно совестливый и обладавший даром сопереживания Ветцель, полный дружелюбия Хомбургер, неутомимый исследователь гистологии головного мозга Ранке и совсем юный Майер — Гросс, для которого были открыты абсолютно все пути в науке.