В исторической ретроспективе «Психология мировоззрений» является самым ранним произведением, где излагается та современная философия, которая впоследствии стала называться экзистенциализмом, философией существования. Интерес к человеку, забота мыслящего человека о себе самом, попытка быть предельно честным — вот что задавало тон всему. Здесь затронуты были почти все основные вопросы, которые позднее осознались со всей ясностью и были развернуты во всей широте: вопрос о мире — каков он для человека; вопрос о ситуации, в которой находится человек, и о его пограничных ситуациях, которых он не может избегнуть (смерть, страдания, случай, вина, борьба); вопрос о времени и о многомерности чувства времени; вопрос о развитии свободы при создании человеком самого себя; вопросы об экзистенции, о пути мистики и пути идеи, и так далее. Однако все эти вопросы были рассмотрены бегло, не в системе. Настрой и замысел книги были более широки, чем то, что удалось сказать.
Один из замыслов работы состоял в том, чтобы наглядно показать человеческие масштабы, человеческое величие — так, чтобы оно не искажалось скверными мифами, чтобы не попадало под разоблачения ложной нигилистической психологии, а во всей ясности представало перед реалистическим взглядом. Можно было показать, как реально действуют враждебные человеку силы — не на примере второразрядных фигур, а на примере выдающихся личностей, мысливших, творивших, отличавшихся внутренней цельностью.
Действительно великой личностью среди современников, личностью, масштаб которой позволял представить себе масштаб великих людей прошлого, был для меня Макс Вебер, человек уникальный и удивительный. Я познакомился с ним благодаря Груле в 1909 году. Умер он в 1920–м. Всем мышлением и всем существом своим Макс Вебер по сей день глубоко влияет на мою философию, как не влиял ни один другой мыслитель. Я публично засвидетельствовал это в своей речи, произнесенной в 1920 году в память о нем, и в одной из своих работ, вышедшей в 1931 году. Лишь после его смерти я все больше и больше стал сознавать, каково было его значение — о нем я часто вспоминаю в своих философских работах. Задача — постичь это значение во всей действительности — стояла передо мной на протяжении всей жизни. Но тогда он повлиял на сам замысел моей «Психопатологии», а еще больше — на замысел моей «Психологии мировоззрений», во введении к которой я подчеркиваю значение для своих исследований его конструкции идеальных типов, разработанной в сфере социологии религии. Когда эта книга вышла в свет в октябре 1919 года, Макс Вебер уже уехал в Мюнхен. Мне довелось поговорить с ним только раз — во время продолжительного визита, который он любезно нанес нам, будучи проездом в Гейдельберге. Он упомянул о книге лишь на прощание и сказал тогда со всей своей теплотой: «Я вам благодарен. Заниматься этим стоило. Желаю вам хороших результатов и в будущем». Таковы были его последние слова, сказанные мне.
4. Риккерт
В 1916 году после смерти Виндельбанда ординарным профессором философии в университет Гейдельберга был приглашен Риккерт. Мне довелось преподавать с ним в одном университете на протяжении долгих лет, до 1936 года, вначале — в качестве приват — доцента по психологии, а с 1921 года — в роли коллеги- профессора. Он находил развлечение в беседах с молодым человеком. Мы часто виделись и вели дискуссии, не отличавшиеся излишней сдержанностью. Он предоставлял мне, так сказать, абсолютную свободу шута. Ведь я принадлежал к иной сфере — к сфере психопатологии и психологии — и в соответствии с абсолютным разделением философии и психологии, которое провозглашала школа Виндельбанда — Риккерта, не имел ничего общего с теми вещами, которыми занимался он. Уже при первой нашей встрече он сказал: «Чего вы, собственно, хотите? Вы пытаетесь сидеть между двух стульев — из психиатрии ушли, а философом не сделались». На что я ответствовал: «Я хочу получить кафедру философии; как я распоряжусь правом преподавать философию — мое дело, в соответствии с принципом свободы доцентов, да к тому же и учитывая неопределенную структуру того, что в университете именуется философией». Риккерт от души расхохотался над таким бесстыдством.
Моя «Психология мировоззрений» в 1919 году расстроила его. Я предоставил ему корректурные листы. Он настоятельно посоветовал мне снять одно примечание, где я привел как примеры «систем ценностей» в один ряд учения Мюнстерберга, Шелера и Риккерта: «Я забочусь не о себе, а о вас, ведь вы скомпрометировали бы себя столь неверным пониманием моей философии». Я охотно исполнил его желание, поскольку примечание не имело существенного значения. После выхода книги в свет он напечатал в «Логосе» критическую статью в свойственном ему стиле, где пытался отвергнуть все мои идеи. Тон статьи, однако, все же был доброжелательным и оставлял мне некоторые надежды. Ведь критические замечания завершались чем‑то вроде одобрения и признания: «Мы рады приветствовать этого начинающего автора».
Во многих беседах с Риккертом, происходивших на протяжении многих лет, до 1922 года, обсуждение одного вопроса было более важным для развития моего мышления, чем обсуждение всех прочих. Риккерт отстаивал притязания научной философии на всеобщую и обязательную значимость, а я ставил под сомнение правомерность этих претензий. В дискуссиях с ним для меня прояснялись те идеи, которые ранее существовали у меня в смутном и неопределенном виде.
С самого начала научное познание было для меня обязательным и необходимым элементом жизни. Я стремился понять, что люди знают научно, как они получают и обосновывают это знание — хотя и не слишком преуспел в этом стремлении. Это стремление сохранилось у меня до сих пор, правда, в последние годы оно удовлетворяется только за счет чтения научных статей почти из всех областей науки.
Но ограничиваться этим нельзя. Подлинно научным является то знание, которое критично по отношению к себе, которое сознает свои пределы. С тех пор, как я прочитал Спинозу, я стал мыслить таким образом, какой мне открылся благодаря философскому взгляду на вещи, но именно по этой причине он и был недействителен с точки зрения науки. Когда однажды в клинике меня повстречал Ниссль и спросил о моей работе так, как он имел обыкновение спрашивать: «Какие есть результаты?» — меня вдруг озарило (поскольку я как раз был занят философскими размышлениями): «А ведь существует полное смысла мышление, в принципе не дающее никаких определенных результатов!» Но это откровение в то время никак не повлияло на мою работу.
Теперь же это стало темой, к которой все время возвращались наши с Риккертом споры: я нападал на его философию из‑за ее претензий на научность, заявлял, что вовсе не обязательно каждый должен принимать то, что он, Риккерт, утверждает, а уж менее всего — то, что он утверждает в своей «Системе ценностей». Я пытался продемонстрировать справедливость этого моего тезиса для каждого риккертовского положения в отдельности. В целом же я подчеркивал, что его философия, как, впрочем, и любая другая, никогда не вызывала и не вызовет того всеобщего признания и согласия с ней, которое вызывают познания науки. При этом я отстаивал идею философии, которая представляет собой не науку, а нечто иное. Она, говорил я, должна удовлетворять таким требованиям к истинности, которые науке неведомы; она основывается на ответственности, которая науке чужда; она достигает чего‑то такого, что для всей и всяческой науки остается недостижимым. На основе этого я заявлял, что Риккерт по складу мышления и сам, собственно, вовсе не философ, а занимается философией, уподобившись физику. Различие состоит лишь в том, что он создает утонченные логические построения, в общем и целом являющие собой мыльные пузыри, тогда как физик познает нечто реально, проверяя свои умственные конструкции фактами. Риккерта это забавляло — он веселился над моими высказываниями, считая их болтовней молодого человека, сбившегося с праведного пути академической науки и едва ли могущего рассчитывать на что‑то в университете. Когда я как‑то раз случайно назвал его философом, он, довольный, закричал своей супруге, которая как раз входила в комнату: «Только что Ясперс признал, что я — философ!».