Ночь перед походом в Скит проспал он чутким, тревожным сном. Сомнения все мучили: дадут собаку или откажут? Решил опять прямо в дом Марфы идти. Вспомнит, поди, и ради Христа посодействует.
Утром, чуть свет, Хрисанф Мефодьевич вскочил, оболокся, печку топить не стал — ел холодное мясо вчерашней готовки, запивал теплым чаем из термоса. Подперев ломом дверь зимовья, старательно убрал под седло Солового. Мерин по закоренелой своей привычке оскаливал зубы, прижимал уши, и хозяин, тоже по давно заведенной привычке, ругался и замахивался на него кулаком.
Запрыгнув с пенька на лошадь (над этим всегда, когда видел, потешался Румянцев, мол, в гражданскую войну за такую посадку на коня плетьми пороли), Савушкин бросил взгляд на жилище, на шкуру Шарко, которую он набил сеном и подвесил на угол зимовья для склевывания жира и мяса синицами. Пока он путешествует в Скит, эти юркие птички так очистят мездру, что шкура станет чистая, как скорлупка. Останется замочить и выделать, да потом сшить унты. Отвел от шкуры глаза, вздохнул и дернул коня за повод. Соловый покорно пошел по старому своему следу. Шаг его был размеренный, подбористый — шаг лошади, привыкшей расходовать силы расчетливо. Савушкин понимал коня, но редко воздерживался, чтобы не подхлестнуть его жидким черемуховым прутом.
3
И вот Хрисанф Мефодьевич возвращается из Скита к себе. Как и намечено было, заезжал он в дом Марфы. Не исхудала, не постарела она за те восемь лет, что он не видел ее. И всё та же была она там владычица.
Ее муж Анисим на этот раз оказался дома. И первое, о чем спросил его Савушкин, когда узнал, кто перед ним, это о похищенных иконах… Нет, икон не нашли: грабители точно канули в воду. Не обнаружили их следов ни в Барабинске, ни в Новосибирске. Утрата бесценных реликвий и по сей день оплакивается в Ските. Но с той поры больше никто их тут не беспокоит, да и сами они ведут надлежащий надзор. На охоту скопом не ходят — по очереди. Не встретил Хрисанф Мефодьевич и белокурого Юрку. Слух подтвердился: мальчик живет в интернате, учится и приезжает сюда лишь на каникулы да по большим праздникам.
— Уж так мальчонок просился, так жалостливо уговаривал отдать его в школу, что мы перечить не стали. — Марфа сморгнула слезы. — Бог наставит его… А ты-то зачем, прихожалый, опять к нам зашел?
Тут Хрисанф Мефодьевич, печалясь, и выложил свою нужду. Анисим сразу потупился. Был он ликом суров, роста среднего, но плечистый, грудастый — кряж, не мужик. Савушкин не был назойливым (сам не терпел таких) и умолк под тяжелым взглядом Анисима.
И Марфа молчала. Вместе с мужем они собирались дрова таскать, воду носить. Хрисанф Мефодьевич хотел было откланяться, но Марфа остановила его:
— Посиди, подыши в тепле. Назад-то дорога далекая — натолкешься еще до испарины на макушке.
Бухали взад-вперед двери, валились охапки поленьев у широкого зева русской печи, плескалась вода в кадушке — выливалась из опрокинутых ведер. Потом Анисим, подобревший, отмягший лицом, позвал охотника на улицу.
— Пегого кобелька видишь на сене? — спросил Анисим.
— Молодой, спокойный на вид… Остромордый, остроухий. — Савушкин как бы нахваливал пса, догадавшись, что Анисим собирается ему уступить. Бог с ним — какой! Лишь бы не отказали, иначе без собаки — хана Савушкину в этом сезоне. — Сколько просишь?
— Сотню клади — и твой.
— Что мало-то?
— Хватит… Понятие есть у него, однако еще натаскивать надо. Пытал на охоте: белку облаивает, след лосиный берет.
— Так уже хорошо! — повеселел совсем Савушкин. — Спасибо тебе, Анисим! — Он в порыве схватил и стиснул узловатую кержацкую руку. — А чо мало-то все же просишь?
— А ты — богат? — вкривь усмехнулся Анисим.
— Да где там! Трудом живу, — сказал, склонив голову, Савушкин. — А от трудов праведных не наживешь палат каменных.
— Тогда нам дальше и толковать не об чем. Как сказано, так и сделано. Урманом кобелька-то зовут…
Давно уже позади Скит, давно уже Савушкин едет по просеке. И должна его просека эта через недолгое время привести к Чузику. А там, минуя версты полторы, будет зимовье. Усталости в теле нет, потому что езда к староверам все же прогулка. Да и печаль поубавилась: собаку обрел, и какая она там ни будь, а все на душе охотника веселее — надежда затеплилась… А Марфа — женщина добрая, хотя суровость на себя напускает. Однако, может быть, без суровости ей и нельзя, если спрос с нее в Ските особый. Да, это она убедила своего мужа Анисима уступить «прихожалому» пегого кобелька, когда они вместе носили дрова и воду. И вот продал старовер собаку за недорого, не ввел себя ни в корысть, ни в скупость. Не бога должно побоялся — совести. Совесть — она и бога проверит, и человека. Да что теперь для староверов бог! С мирскими больше у них сношения. И правильно. Живут на отшибе, поближе к зверью и дикой птице, промыслы добрые держат. Видишь, как медведей-то бьют! И не подумал бы, не увидя своими глазами, не услыша ушами. Матерющие люди, настоящие медвежатники. Но скоро и им отойдет эта лавочка. Сын Александр, охотовед; рассказывал, что идут разговоры о лицензиях на отстрел медведей. Оно и правильно: беспорядочная охота была чужда Хрисанфу Мефодьевичу.
Просека, как натянутая струна, и шириной не малая. Идти по ней Соловому хорошо. Рядом с конем, сбоку, послушно бежит на длинном свободном поводе пегий пес, бежит — остерегается, чтобы не угодить коню под копыта. Уже по этой его осторожности можно думать, что собака не глупая, куда не следует — голову не сунет.
Дорогой Хрисанф Мефодьевич два раза кормил Урмана, гладил его, ласкал, но, конечно, без той сладкой радости, какую испытывал он к своему Шарко… Урман на него не ворчал и ласку сносил с какой-то собачьей покорностью, припав на передние лапы и как бы замерев. Новому хозяину он и другом был новым, и в таком случае не мешает поосторожничать, пооглядеться. Савушкин говорил с ним добрым, протяжным голосом, посмеивался над его кличкой.
— Ну какой ты Урман? Урман — тайга мрачная, черная. А ты — веселая пёсова морда, глуповатая, конопатая — ишь какие пежины пустил по всей харе! Пегий ты, пегий пес! И с этих пор Пегим и кликать буду тебя.
Пегий молча внимал словам этого человека, от которого шел свой запах, впрочем, такой же терпкий, таежный, как и от прежнего его хозяина. И тот и другой не курили, и ничего в них противного собачьему нюху не было. Пегий облизывался, съев пищу из рук хозяина, глаза его жадно просили еще, но Хрисанф Мефодьевич пока больше ему ничего не давал. И поехал дальше, а Пегий бежал рядом с ним.
Хрисанф Мефодьевич приметил в одном месте след колонка и хотел было испытать способность Пегого, но вовремя остановился.
— Опасаюсь — сбежишь ты от меня в Скит, — сказал Савушкин, хотя собака уже забеспокоилась, водила носом, сопела, втягивая воздух. — Прикормлю, поживешь у меня недельку-другую, тогда поглядим.
Под вечер, засветло, человек, конь и собака подвернули к жилью.
— Что за чертовщина! — громко выругался Хрисанф Мефодьевич, когда увидел, что дверь в зимовье распахнута, и шкура Шарко, сорванная с гвоздя, валяется в черном, истоптанном снегу под порогом. — Это какой же дьявол ко мне приходил? — Не слезая с Солового и взяв на изготовку ружье, он сурово спросил: — Если кто есть в зимовье — выходи!
Никто не ответил. По всей вероятности, в избушке не было никого.
Вокруг зимовья так было натоптано, что разобрать следов не представляло никакой возможности. В отдалении, где проходила обычно дорога из Кудрина на Тигровку, выделялся свежий тракторный след. Савушкин определил, что трактор проследовал в Кудрино, минуя зимовье.
Привязав не расседланного коня, Хрисанф Мефодьевич заглянул в тракторную тележку, думая, уж не за готовым ли мясом кто охотился. Мясо лося лежало на месте. Все еще трудно дыша, хотя немного и успокоившись, он вошел в зимовье. Там все было вверх дном: что висело по стенам на гвоздях — было сброшено на пол и втоптано, нары сорваны, перевернуты, фляга с водой опрокинута, и вода на полу у порога застыла в лед.