— А живем мы здесь — никому не мешаем, — задумчиво вела свои речи Марфа и, когда она начинала говорить, все замолкали: видно, имела она тут и силу, и власть над всеми. — Не отшельники мы. Лесорубы к нам заезжают, охотники, геологи. Кто ни приедет — привет ему и хлеб-соль по возможности. От мирских мы не открещиваемся, на засовы не запираемся. Все люди, все грешные… Мало осталось. И заветы отцов, матерей, пастырей наших мы уж не так строго блюдем. Вот они в свои времена — это да! В кострах за веру горели… Жизнь мирская всегда нас теснила, а теперь и вовсе вытеснила. Сюда мы с реки Сым пришли, из Красноярского края. В той местности шелкопряд шесть лет лес ел и никто ничего не мог с ним поделать, остановить напасть (Марфа говорила не «шелкопряд», а «попряд»). Шел, шел этот мохнатый червяк — веточки живой, хвоинки не оставил. На многие версты и теперь мертвая полоса стелется…
— Я видел такое, — покачал головой Савушкин. — Картина жуткая. Стоят сухие деревья, будто огнем обглоданные… Ну и как вы сюда добирались из такой-то дали?
— А по-всякому! — выкрикнула Марфа. — Где пеше, где конно, где пароходом, где поездом. И на баржах плыли, и на лодках. Тяжко далось нам переселение это… А ты там ешь, гость, нас не стесняйся. Не отберем, не плюнем, — говорила она мягко Хрисанфу Мефодьевичу.
Тот лущил жирных, отлично завяленных чебаков, пил квас, который и в самом деле так устоялся, что похож был больше на брагу (голова стала гудеть, и внутри согревательно разливалось), жевал с рыбой пышный, подовый хлеб.
— Хорошо ты, Марфа, выпекаешь, — похвалил Савушкин. — Сам пекарем был — могу оценить.
Она приняла похвалу как должное. Но сказала:
— Муку нам привозят козырную, а я по-твоему что, должна ее портить? Ах, в рот тебе меду! Я сызмалу к домашним всяким делам приучена…
Марфа называла «братьев» по именам: Мефодий, Сысой, Ерема, Сергей. Это все были «братья» по вере, Хрисанф Мефодьевич слушал, смотрел и ему было здесь интересно. Спросил об охоте — удачно ли промышляют и как. Отвечали — промышляют по-всякому, кто как научен, какого зверя как лучше брать. Самострелов, боже избавь, не ставят, петель на медведя тоже. Посетовали на недавнюю оттепель, что после оттепели ударил мороз — капканы и прихватило, забило снегом, зверь приходил, съел приманку, а капканы молчали. Много пакостит ронжа, попадая в капканы: защелкнет, сама погибнет, а соболя, колонка уж не жди.
Охотники истинные в разговоре медведей не обойдут, рассказы их непременно «споткнутся» на косолапом, отметят и ум, и сноровку, и силу этого зверя. Бородачи Скита говорили о медведях с пылом, жаром и уважением.
Одним из вошедших в дом Марфы был «брат» Филимон, мужичище под притолоку, с рыжим веником бороды, покрывающим ему всю широкую грудь до пояса. Он-то и старался больше других поведать о своих приключениях.
— Я, — говорил он, — с медведем впервые встречался, как на войне с немцем — врукопашную. Летит медведь на меня, будто копна катится. Ёкнуло сердце, а кулаки сами собой сжались… И было потом на мне, грешном, тридцать восемь отметин — глубоких, мелких и всяких… Прыжками нажал он меня. Одно ружье на двоих было, и то приторочено. Он, батюшко, меня дерет, а я ухаю… С Анисимом были мы, с Марфиным мужем. Анисима близко нет. Стал медведю я кулак в пасть совать, ему эта проделка моя не понравилась. Чихнул — аж слюною меня обдал! А тут собака приспела — взлаяла. Медведь за ней убежал. Я же как возле сосны крутился, так и остался стоять, прислонясь. Кровища все лицо залила… Медведь вернулся, давай меня опять хватать. Я на него бралкой машу — приспособлением, которым бруснику берут. Потом Анисим-то прибежал на шум и убил его. Была медведица. Услышала голос человека и прибежала. Вот какая со мной правдивая история вышла… А ты, прихожалый, медведя-то видел?.. Ну, раз охотник — должон! А то я одного спрашиваю о том же, а он отвечает: «Встречал я медведя, когда с него шкуру снимали!» Шутковатый был человек.
Филимон тогда завладел вниманием всех, долго еще рассказывал таежные были, но умолк, когда последними в тот вечер заглянули к Марфе на огонек два родных брата — Самсонычи. При виде их лиц Хрисанф Мефодьевич даже откинулся к стенке и заморгал удивленно. У старшего брата почти не было губ и нос был искромсан, расплюснут, свезен набок. Он улыбался, и рот у него перекашивало. Стальные зубы в верхнем ряду не прикрывались ничем, если не считать реденьких, будто траченых молью усов.
Еще более горькое зрелище представлял лицо младшего Самсоныча: одно ухо было оторвано напрочь, второе обкорнано сверху, правый глаз смещен к переносице вниз, а левый — к щеке. По лицу младшего брата не трудно было представить, какое уродство причинено ему в других частях тела разъяренной звериной силой. Едва оба Самсоныча перешагнули порог, как Марфа воскликнула!
— Вот уж кто верно знает, почем стоит медвежья шкура!
Да и так было все понятно Хрисанфу Мефодьевичу, и он подумал:
«Кто ловко медведей берет, обходится без царапинки, а кто расплачивается. Вот два брата-охотника, и обоих судьба пометила. Смотреть на них, и то страшно…»
— Сысой Самсоныч, — обратилась к старшему брату Марфа, — скажи прихожалому человеку, на скольком медведе ты губ-то лишился?
— Ади-ка на шорок шастом! — ответил тот весело, не без гордости. — Ашрамил меня, окаянный!
— А ты когда пострадал, Зиновий Самсоныч? — повернулась она к младшему.
— Два раза я был под медведем. — Этому говорить было легче: он не картавил, не шепелявил. — Первый-то раз покарался на тридцать четвертом, второй — на тридцать шестом. Вот этот последний уж сколько мог меня драть — драл. И на мне смертельно раненный издох!
— Зачем же вы столько их бьете? — спросил Савушкин, у которого на тот год за всю жизнь было добыто одиннадцать медведей.
— Дак они на нас натыкаются! — озарился улыбкой Зиновий Самсоныч.
— И получается, что вражда промежду вами — до гробовой доски! — засмеялась Марфа.
— Так, так, — кивал младший Самсоныч и весело сверкал на старшего брата глазами. — Или медведь кого из нас под колодиной похоронит, или мы его — на жердях унесем!
Слушая, Хрисанф Мефодьевич вспомнил дивний вкус медвежьего окорока и проглотил слюну. Квасок староверки Марфы разжигал в нем такой аппетит, что чебаками и хлебом унять его было трудно. А доставать из котомки окорок (хорошо он коптил тогда мясо лосей!) он не решался, чтобы не увидеть даже немого смущения этих людей.
Все разошлись. Марфа стелила Савушкину у печи на топчане. Юрка укладывался спать в одну кровать с матерью. Хрисанф Мефодьевич перед сном вышел на улицу. В тайге кругом было тихо, попархивал легкий снежок. Но звезды на небе взблескивали ярко. Темное небо лежало на черных вершинах деревьев. Савушкин думал о Ските, о краже в молельном доме, о тех мужиках, которые ушли догонять грабителей. Догонят ли, нападут ли на след? Тайга велика, есть где укрыться и доброму человеку, и злому… Думал о живучести веры этих людей. Хорошо или плохо, что так крепко, корнями, держатся они за старое, за обычаи свои? И по размышлении Хрисанфа Мефодьевича выходило, что дурного в том нет ничего, и хорошего мало. Хорошо, что живут староверы своим трудом, не крадут и не грабят, приносят пользу такими же промыслами, как он, как другие охотники… Но жаль было ему мальчика Юрку, белобрысого, ласкового, которому надо бы в школу, а он бегает ставить петли на зайцев. Вот тут — заковыка, чистой воды непорядок…
А через год стало слышно, что Скит горел, огонь подобрал почти все избы, что мальчик Юрка получил сильные ожоги, лежал в больнице в Парамоновке. Из больницы, рассказывали, отдали его в интернат: сам попросился в школу. И вспомнился тогда Хрисанфу Мефодьевичу голос парнишки:
«А у тебя борода почему не растет, если в лесу живешь?»
Упорные и упрямые староверы в Скиту отстроились заново, и Марфа у них, говорят, по-прежнему верховодит, владычествует. Вспоминал Савушкин и не мог вспомнить, как называют верховного человека у старообрядцев. Сам не верующий, он не разбирался в этих делах. Да и зачем ему было забивать голову всякой непотребностью…