— Ладно, ребята… Пойду погуляю по сопкам… Через часок вернусь.
Мой первый порыв был идти за ним следом, но я передумал, остался, чтобы высказать Рябухе все, что я о нем думаю.
Разговор вышел жесткий, однако отнюдь не скандальный. Обидион взял мою сторону, и Рябуха перестал огрызаться.
Мало-помалу все улеглось, приутихло. Солнце нависло над дальними сопками огромным затухающим шаром. Я посмотрел на светило, взглянул на часы, и маленькая тревога, еще не тревога даже, а лишь росточек ее, шевельнулась во мне: уже третий час, как ушел Гроховский, пора бы вернуться давно, а его нет. Не заблудился бы, ведь местность ему незнакомая. Во мне зародилась тревога, и вот она уж не отпускает, гложет. Неужто полез на скалу где-нибудь и сорвался? А может, сбился с пути и забрел невесть куда? Кричать он не будет, на помощь звать — не в его это натуре. Что же, ждать нам утра, а потом пускаться на поиски? И тут тревога уже кольнула сердце…
Протянулись еще томительных два часа, и никто из нас ничего не предпринял. Да и что можно было сделать, когда уж надвинулась ночь, деревья, кусты и палатки начали расплываться, их очертания мутнели. Мы удалились молча по тропке в сторону речки, пуская в ход изредка фонари. За спиной у нас густо встал лес, а впереди, под сопки, уходила широкая падь. Здесь мы разожгли небольшой костерок и начали ждать: вдруг затрещит, раздадутся шаги, и послышится радостный голос Гроховского. Но тишина и безветрие не породили ни одного звука, лишь временами все так же басисто взревывали козлы, перекликаясь или пугая кого-то. В зените и по низу неба насыпано звезд. Темнота совершенно накрыла нас.
Над травами собирался слоистый туман и смутно белел в отражениях кострового огня. Влажным теплом обдавало нам лица. Стоять бы, молчать, наслаждаться этой безмерно отпущенной нам благодатью. Но во мне все опять закипело, навалились досада и раздражение, которым и не должно быть и места в душе, когда человек на природе, успокоен, обласкан ею. Однако опять полезло тут в голову всякое: не повстречался ли враг, лютый зверь, не сорвался ли друг мой в пропасть? Что угодно могло случиться, ведь нет же его, пропал человек! И виной всему этот любезный Рябуха, приятель мой закадычный! И что за язык-заноза? Экая, право, минера завидовать, жадничать! Будто Рябухе никогда прежде не попадались большие таймени! Переловил он их столько, что дай бог другому. И я на дележку к нему не напрашивался. А тут — рассекай, члени на троих уже отданного, подаренного другу от чистого сердца! Ну не хам ли, ей-богу, скажи? Взял и обидел чистой души человека…
Вот так меня всего будоражило, лихорадило, но я тут больше не дал себе воли пуститься в укоры. Подумал только: уж каков иной есть, таким он и будет до конца дней своих. И ни на каком правиле его не выправишь.
Однако простим ему его слабости! Мой поэт и раньте не лучше бывал, когда на охоте добычу делили. Все обижался, что «направили» не в ту сторону и потому крупный козел набежал на другого — не под ружье Рябухи…
Постепенно ночь летняя таяла, оранжевела заря, предвещая скорый рассвет. Я не спал, но лежал на траве вниз лицом, натянув капюшон… Пребывал в той же позе и скульптор, подрыгивал ляжками от комариных укусов. Он тоже молча переживал случившееся. Никто не хотел говорить, только Рябуха сказал шутливо:
— Никуда он не денется тут! Если только не вздумает с соседями покалужатничать…
— Болтай! — ответил Обидион резко и сильнее зарился лицом в сырую траву.
Поэт Рябуха всю ночь таскал хворост к костру, как бы сам себя наказав за свой язык и скупость.
К утру я так истерзался разного рода догадками, что ослаб душой и меня даже стало поташнивать. Наверно, это от крепкого чая без сахара, а мы его выпили целый котелок.
Стучало в висках, как от глубокого погружения в воду, затылок побаливал. Давно со мной не было этой противной хвори, которая в городе появлялась от шума и загазованности воздуха.
К берегу! В воду скорее — поплавать в парном молоке, исцелиться и уже при ясном свете двинуться по тропам на поиски!
И тогда, после первых шагов к Амуру, послышался рокоток турбодвигателя. Я первый остановился как вкопанный. И тут же сорвался с места. В туманце, по озаренной реке летел катерок пограничников. Наши! Как это кстати! Сейчас катерок сбавит бег, подрулит, на берег выйдут молодцы с черноспинными умными псами, пустят собак по следу, и мы непременно отыщем пропавшего…
Как и в первый тогда приезд, вышел сначала на нос катерка капитан пограничных войск Потемкин. Он мне показался особенно строгим и озабоченным. Спрыгнул на берег без трапа. И больше за ним — никого.
— Соседи сегодня ночью…
Я замер.
— …не заходили в наши пределы ловить калуг!
Вот первое, что мы услышали от капитана.
— А у нас человек потерялся! — опередил меня скульптор Обидион.
— Кто? При каких обстоятельствах? — нахмурился капитан.
— Наш художник под вечер ушел погулять и до сих пор не вернулся, — отвечал я.
Наверно, у меня был очень растерянный вид. Может быть, даже жалкий. Иван Иванович Потемкин покашлял в кулак, склонив голову, резко крутнулся на каблуках и строго скомандовал:
— Сержант! Выводите сюда нарушителя!
И здесь уж поистине было чему удивиться. Из каюты выбрался смущенно и счастливо улыбающийся… Владимир Григорьевич Гроховский!
Была немая сцена, а чуть позже возгласы:
— Нашелся!
— Живой!
— Но почему — нарушитель?
— Даю пояснения, — сказал капитан улыбаясь. — Товарищ ваш пошел прогуляться и набрел на сельцо — есть тут такое, километрах в трех, вы, местные, знаете. Привлекла его лавка с товаром, ну, магазин то есть, — коньячку захотел купить. А его уже заприметили те, кто нам помогает. Остановили и спрашивают документы. А у него с собой ничего, кроме денег. Вот и сдали художника нам, а мы его вам возвращаем с наказом, чтобы никто из вас без документов никуда на границе не отлучался.
Я невольно запустил пальцы в карман энцефалитной куртки, где хранился наш общий пропуск. Все документы были при мне и в целости. Покачал головой, посмотрел на Гроховского, который ладонью разглаживал свои светлые, пышные усы, шагнул к нему, и мы обнялись, как после долгой разлуки.
…Через двое суток после этого случая наша компания покинула бивуак с чувством светлой грусти. Будущим летом мне предстояло встретиться со своим другом еще раз, но уже на другой великой сибирской реке…
3
Лет пятнадцать я прожил на Амуре, впитал в душу всю прелесть и красоту его, а она, душа-то, все так и рвалась к родным берегам, болотистым, скромным, с неброской растительностью по низинам и крутоярам. На Средней Оби, где я родился и вырос, нету ни скал, ни дубов, лишь местами в реку спускаются обнажения в виде яров, источенные стрижами, поросшие где кедрачом, где смешанным лесом. По протокам, да и на самой Оби-матушке, встретишь такие «кисельные» берега, что можно ступить и врасти по пояс так, что потом без посторонней помощи и не выберешься. Русло этой «северной Амазонки» очень изменчиво и подвижно: в разлив река грызет свои берега, кидается из стороны в сторону, замывает протоки старые, тут же рождая новые. Обь мастерит песчаные косы и острова в великом множестве, которые вскоре покрываются мелкими тальниками, как пухом, и растительность эта быстро, точно зеленый вал, окатывает собою возникшую сушу. В хваткости, цепкости, росте тальнику позавидовать может даже бамбук.
Эти песчаные косы, отмели, острова и влекут сюда каждого, кто вдоволь по ним погулял. Влекут и «кисельные» берега, усеянные сплошь диким хреном, яры охристого цвета, тянут магнитом луга, которым тут нет ни конца и ни краю, где травостой бывает так густ, разнообразен, что вряд ли уступит он разнотравью Заволжья или Задонья. А истоки, заводи, чворы, где гуляй сколько хочешь со спиннингом, удочкой, бреднем. Тайменей там нет, но уж щуку и шустрого окуня поймаешь наверняка… А какие разливы тут веснами! Ширь до самого края небесного, все потоплено, все пленено — ни брега не видно, ни острова; мелколесье, кустарники скрыты с макушками; одни тополя возвышаются, да и то им воды по грудь.