— Как ни крути, а щенок от моей суки. И ты его вроде как выкрал!.. Поставь хоть пузырь за это, язви в душу тебя, Хрисанф Мефодьевич! Ты — богатый, я — бедный. Жалко?
Жадность за Савушкиным не водилась. Подходящему человеку, да если еще тот в нужде, он рубаху последнюю не пожалел бы. Но Мотька разве такой? От подошвы ошметок, злой укор обществу, всему честному миру.
— Иди, срамота, иди! — уже еле сдерживался Савушкин. — Не позорься совсем-то уж…
— Без стопоря — не пойду, — артачился Мотька. — Хоть в кружку на дно плесни…
Хрисанф Мефодьевич, потеряв всякое терпение, сгреб Ожогина Мотьку в охапку, поднял его легко, как обмолоченный сноп, вынес на улицу, поставил на твердь земную и слегка подтолкнул, чтобы придать незваному гостю, попрошайке, ханыжке этому, нужное направление.
Ожогин щетинился, точно ерш на крючке, базлал. Излюбленным выражением его было слово «срамота». И так оно успело к нему пристать, прикипеть, что в Кудрине Мотьку Ожогина за глаза, да и прямо, иначе и не навеличивали, как Срамота.
— Покажу… Не спущу… Так не оставлю… — угрожал Мотька Хрисанфу Мефодьевичу. — Ты попомнишь меня еще…
— Олух царя небесного, — выдохнул облегченно Савушкин, оставив Мотьку за воротами, среди улицы. — Уродится же чудо такое — не выдумаешь…
«И какого он черта мне нынче вспомнился! — подумал Савушкин, все подкладывая поленья в печь. — Надоумило…»
Шарко нашел под столом в зимовье чистую белую кость, лизнул ее раз, другой и оставил.
— Чо, паря! Голую кость и собака не гложет? — рассмеялся Хрисанф Мефодьевич. — Тогда кашу перловую ешь. — И он вывалил перед Шарко густую, комком, крупнозернистую кашу.
Буря не утихала. Вой ее отдавался в печной трубе.
5
Хрисанф Мефодьевич вспомнил, что он впервые привел Шарко в зимовье однажды в марте. Собаке исполнился год и пять полных месяцев. Сидел Савушкин в избушке, заряжал патроны и услышал близкий лай. Интересно стало ему узнать, на кого это лает Шарко.
Вышел. И не поверил глазам: на тонкой одинокой осинке сидит соболь, головой крутит, Хрисанф Мефодьевич этому страшно обрадовался, сходил за ружьем и снял добычу.
Так Шарко первый раз в своей жизни показал хозяину, что он лайка толковая, не какой-нибудь пустобрех, способный бегать лишь за птичками и бурундуками.
А сколько потом он добывал с ним соболей, загнанных на деревья, под валежины, в дупла — выкуривал их оттуда дымом, вырубал из мерзлой земли, из корневищ.
Так раздольно они охотились много лет.
Но в памяти Савушкина на всю жизнь остался тот первый зверек, голодной весной прибежавший к человеческому жилью на отбросы, что выкидывались охотником за стену зимовья.
И еще один ему соболь памятен — черный, большой, с голубым подпушком и густой длинной остью.
Тогда у них шел обычный охотничий день. Широкие самодельные лыжи на мягком креплении легко проминали свежий ноябрьский снег. Подмораживало. Яркое солнце все вокруг освещало щедро, но холодно. Шарко, к тому времени уже отлично натасканный, работал старательно, неутомимо. В такие дни Хрисанфа Мефодьевича не покидало ощущение удачи, он верил в добрый час, ему легко дышалось, легко шлось, он почти не чувствовал сопротивления снега под лыжами. И есть не хотелось, хотя время перевалило за полдень и они еще не принимали никакой пищи.
В тальниках возле речки Шарко поднял куропаток, потом табунок косачей, но хозяин выразил к этому полное равнодушие, и собака поняла, что тут работа ее не нужна.
Прошли болото с мелким, кривым сосняком, миновали рям: едва пробрался Савушкин на лыжах через густой и колючий ерник. Два раза пересекали речушку-таежку. Здесь им попадались следы колонка, и Шарко было взялся преследовать красного вонючего зверька, однако хозяин ему запретил. Тут Шарко выразил свое собачье недоумение, замерев и уставясь в глаза Хрисанфа Мефодьевича…
Еще отмахали верст восемь. Это Савушкин одолел столько, а Шарко верняком раза в четыре больше, потому что собака в тайге не ходит прямо, она, как и волк, рыщет, выискивая добычу.
Надо было передохнуть. Савушкин остановился, приподнял шапку, сдвинул ее на затылок и вытер лицо скомканной белой тряпицей. Распахнулся, помахал полами куртки, поостыл, но присаживаться на валежину не стал: не хотел зря терять времени и запала. Особенно крепко сидела в нем вера в большую удачу сегодня. Шарко скрылся из глаз и, пока Хрисанф Мефодьевич стоял да раздумывал, подал голос. По особому взвизгу его Савушкин понял, что это на соболя.
Да, короткое страстное взвизгивание означало то, что собака пошла по соболиному следу и что зверек где-то близко. Опыт подсказал охотнику, что соболь голеей, чистиной не побежит и мелколесье минует, а, учуяв погоню, полезет в самую чащу, в буреломник, которого в тайге пропасть. И по густому кустарнику ударится бежать соболь, где собаке с ходу и не пробраться, а на лыжах охотнику и вовсе не пройти. Но Шарко все равно настигнет зверька, поднимет на дерево или загонит в нору, в дупло, в какую-нибудь поваленную трухлятину.
Наконец-то Хрисанф Мефодьевич подрезал соболиный след и был удивлен размашистости прыжков, глубиной и величиной отпечатков лап.
— Ну и кот! — восхитился Савушкин. — Такого матерого мне еще не приходилось встречать.
Шарко гоном ушел далеко. Было тихо до звонкости. Это бывает — такая вот вдруг тишина, что урчание в собственном животе может показаться чуть ли не рыком зверя. Тишина во время гона может одно означать: собака пока не догнала добычу. И гон предстоит долгий, может быть километров пять протащит их соболь.
Савушкин видел, идя следом, усердные поиски Шарко. Охотник срезал следы, чтобы укоротить себе путь. Шарко распутывал соболиные росчерки на снегу и уходил все дальше. Так протянулось часа полтора. И вот собака залаяла звонким, захлебывающимся лаем. Она звала хозяина…
Испытав такое знакомое и всегда полное новизны волнение, Хрисанф Мефодьевич прибавил шаг. По его прикидке выходило, что лайка и соболь верстах в трех, не ближе. Следы заводили в залом, в густые заросли. Охотнику пришлось снять лыжи, идти вброд по снегу, утопая меж кочек и осугробленных валежин. Стало жарко, впору хоть сбрасывай с себя все. Он распахнулся, смахнул с головы шапку и некоторое время шел голоушим, пока не почувствовал, что кожу на голове стало поламывать. Не скоро еще заметил он кряжистый выворотень и у комля его крутящийся хвост Шарко.
Долго не могли они выгнать зверька наружу. Собака, припадая на передние лапы, грызла мерзлую землю, корневища, отщипывала зубами смолевые щепки, вся была взбудораженной, перепачканной землей и древесными крошками. Хрисанфу Мефодьевичу пришлось рубить грунт топором, корни, ширять палкой в пустоты, где мог под корягами схорониться соболь. Но, перепуганный насмерть, зверек не высовывался. И тогда Савушкин прибегнул к последнему средству: надрал бересты, поджег к сунул ее, коптящую, под валежину…
Через недолгое время соболь не вынес чада и молнией метнулся из-под коряги на стоящую рядом лиственницу. И Савушкин обомлел: зверек был совершенно черный, без рыжеватого пятна на горлышке, какие обычно встречаются сплошь и рядом у соболей в здешней тайге. Зверек уже был на самой макушке, свесил оттуда голову и зыркал на собаку и человека, слегка прикрывшись мохнатой лапкой. Хрисанф Мефодьевич знал, что соболь теперь никуда не уйдет и надо унять одышку, чтобы точнее прицелиться.
Выстрел сбросил соболя с вершины лиственницы, но, падая, он зацепился в развилке дерева и повис, как на рогатине. Надо было или влезать на высокое гладкоствольное дерево, или рубить его. И Савушкин взялся рубить…
Часа четыре одолевал он матерую, крепкую, точно кость, лиственницу, нажег мозоли, изнемог так, что поджилки тряслись. Аппетит у него разыгрался, а еды с собой не было. Он терпел и похваливал себя за старание, за то, что топор не забыл прихватить, а то случалось — топор забывал. Не окажись топора, пришлось бы идти сюда завтра опять, корячиться по снегу сквозь ерник, перекатываться через валежник. Он бы пришел, а соболя уже могли бы вороны растащить или филин. Хоть плачь тогда…