Должен быть кто-то, кто навсегда останется свободен, беспечен и бесполезен. Но это должен быть кто-то другой.
Этим другим была я.
Я превратила бесполезное искусство жить в бизнес, потому что я не умела делать ничего полезного.
Я дарила летом наряженные елки. Я танцевала под окнами на крыше автомобиля. Я разрисовывала асфальт перед подъездом цветами из гуаши – прямо по снегу.
Я читала стихи в мегафон, стоя на крыше напротив офиса человека, у которого я в тот момент жила за интерес.
За это меня кормили завтраками и обедами.
А ночевать меня пускали за истории из моей жизни.
Нет, конечно, я уже вполне могла снять квартиру. Мне уже подарили машину (за саморазрушающуюся башню из 142 кусков карбида). Я могла быть самостоятельной, но я не хотела оставаться одна – ведь лампочку я выпустила много лет назад, а Персик ушел сам.
Поэтому мне приходилось изворачиваться.
Мне приходилось жить кое-как, чтобы это было интересно тем, кто живет комфортно.
Я ставила балет на площади в Милане. Я устраивала прет-а-порте одежды из скотча, пакетов для мусора и пенопласта. Я устраивала салюты под окнами дома для инвалидов в Ростове-на-Дону. Я построила четырехметровый замок из коробок от телевизоров и облицевала его пасхальными яйцами. В доме одного нувориша из Новопеределкина я сделала витражи из расписанных лаком для ногтей пивных бутылок. Я научилась танцевать на катушке от строительного кабеля. Я раскрашивала золотом пластмассовые муляжи сердец и мозгов из магазина учебных пособий и выгодно продала их одному берлинскому сумасброду, с которым мы трахались на площади у Бранденбургских ворот. И я бы трахалась с ним всю жизнь, если бы он не вздумал меня фотографировать. Потому что я терпеть не могу, когда из моего ноу-хау бесполезности извлекает пользу кто-то другой.
Этот человек считал меня сумасшедшей и страшно боялся.
Он боялся, что я останусь навсегда. Но напрасно.
Потому что после утраты синей лампочки я решила никого не иметь.
Доктор, я запретила себе привязываться. То есть для начала я запретила себе жалеть, а потом научилась не привязываться. Потому что тот, кто свободен и бесполезен, – одинок.
Однажды я заметила, что из дома в дом таскаю за собой коврик. Я села и задумалась, откуда у меня эта тряпка. Оказывается, я его любила с детства, это был коврик моей бабушки, он был вышит из лоскутков. Я его привозила к новым хозяевам, стелила у новой кровати и чувствовала себя, как дома. Как только я все это осознала, я порезала коврик на куски и сшила из него пальто. Пальто я продала на блошином рынке в Шпандау.
То же и с людьми, Доктор.
Я находила новое место ночевки, как только понимала, что чья-то история (ничем, по большому счету, не отличавшаяся от тысяч других) как-то вдруг очень больно задевает меня.
Человек, при котором я резала бабушкин коврик на лацканы, назвал меня манкуртом.
Другой человек считал меня авантюристкой.
Еще один человек сказал, что я спекулирую на чужих невоплощенных желаниях быть расп…дяями.
Еще кто-то сказал, что я – памятник дилетантизму.
Еще кто-то увидел на мне клеймо бесполезности.
Один человек сказал, что видел, как я летаю.
Но никто не сказал, что я умею проходить сквозь зеркала. (Возможно, Доктор, это к лучшему. Потому что ради такого человека я могла бы запросто изменить своим принципам и остаться навсегда.)
Но такого человека не было.
Потому что я не умею проходить сквозь стекло.
У меня не получилось выйти из стеклянного лифта.
Я не смогла пройти сквозь стеклянную дверь на балконе в Панама-Сити. И все очень смеялись над моей неуклюжестью, потому что подумали, что я подумала, что дверь открыта.
Я врезалась в витрину магазина «Прентан». И менеджер прикладывал мне лед ко лбу и причитал: «Ах, мадам, какое недоразумение, что реле не сработало».
Заметьте, Доктор, меня в первый раз назвали «мадам». Что тоже грустно.
Но дальше будет еще грустнее. Я сама не люблю писать эту часть письма. Но напишу. Из вредности.
Однажды мне позвонила девушка Анна.
Я как раз готовила кукольное представление «Моцарта и Сальери» из мочалок.
Она сказала, что была на симпозиуме психоаналитиков в Лондоне и видела там Персика.
Он прекрасно продается, они с Томом отжигают, хотя Том полысел, но все равно они первые в гей-тусовке. Она сказала, что Персик передавал мне привет и спрашивал, как там зеркала. Наверное, шутил (добавила Анна).
Я отложила красную мочалку в жабо. (Это был Глюк.)
Как там зеркала? Как там зеркала?
Я представила, как Персик шутит, и мне от этого стало тошно.
Я подошла к зеркалу (решительно, мне Персик, когда еще не шутил, говорил, что моя беда в нерешительности). Решительно.
И я там увидела несколько седых волос. И несколько морщин вокруг глаз.
И расхотела проходить. Потому что мне не понравилось это зазеркалье.
Оно было лишено совершенства и не спасало меня от одиночества.
Я решила оставить хотя бы половину морщин и седых волос по ту сторону стекла.
Доктор! Одному больному мальчику я как-то придумала сказку. Я ему рассказывала эту сказку восемь недель, потому что его родители именно столько разрешили мне пожить в доме. Они уехали отдыхать от больного мальчика. Это была запутанная сказка, а финал пришлось придумывать экстренно – потому что мальчику стало совсем плохо и родителей вызвали на три дня раньше.
Я успела придумать последнюю фразу, пока с мальчиком было еще не окончательно плохо.
«Колдовство – это то, что ты делаешь с другими. А волшебство – это то, что ты делаешь из себя. Выбирай».
Так вот, Доктор. Мне нечего было придумать из себя. У меня ничего внутри не осталось. Никакой Крошки Мю. Никакого света изнутри. Я решила взять тайм-аут от своей изнурительной работы. И отказаться хотя бы на время от своей изнурительной мечты.
Я стала каждый вечер ходить в цирк. Это был маленький цирк на Речном, и там было не стыдно плакать. Я сидела и плакала от зависти.
Там прятали платочки в пустой руке. Там исчезали в шкафах. Там угадывали карту в кармане. Там глотали лезвия и огонь. Иллюзионист был очень обаятельный.
Я кое-как проводила дни в ожидании вечера в цирке. Я ходила по городу и не смотрелась в витрины. Я стала до того никакой, что боялась в них не отразиться. Несколько раз я сталкивалась с людьми, которым скрашивала жизнь. Но они не узнавали меня. Потому что я ходила в незаметной одежде – то есть, Доктор, в модной одежде того сезона.
Однажды утром я оказалась на Лубянке. В восемь часов утра около «Детского мира» может оказаться только чужак – командировочный или иностранец.
А я такой и была – этого у меня не отнимешь. Я съела мороженого в «Детском мире», а потом зашла в книжный магазин. В отделе искусства я увидела красивую книжечку зарубежного издательства. Там было все о лондонских молодых художниках. Там упоминали гениального Авраама Августа Перса.
Я не купила буклет. Я промаялась у цирка в ожидании, пока откроют кассы, и купила очередной билет.
В тот вечер иллюзионист выдернул меня из зала на арену, развернул мою ладонь и спросил:
– Хотите, я проткну Вас насквозь иголкой?
– Нет, – сказала.
– Отпилите мне лучше голову, – сказала я.
– Все русские женщины так склонны к жертвам, – нашелся иллюзионист.
– Да, – сказала я (на самом деле я просто считала самым оптимальным хранить голову с рефлексиями и страхом одиночества отдельно, в морозильнике).
Я дождалась иллюзиониста у черного входа. Он выглядел не как супергерой. Я подумала, что супергероя он оставляет там, на сцене, в многочисленных отражениях в шкафах и коробках. Я собрала в кучу ошметки всей своей беспечности и бесполезности, вышла из темноты и сказала:
– Хотите я разобью Вам сердце?
Ночью иллюзионист признался, что во время представления увидел на моей ладони крестик. Он сказал, что у меня была бы рука гения, если бы не этот крестик. Это крестик лузеров. Такие люди в последний момент наступают на шнурок и разбивают башку, поднимаясь на сцену за Оскаром.