Во-первых, Доктор, у нас с Персиком никого по-настоящему не было. У нас не было дома и близких родственников. Потому что мы оставили их в далеких городах и в гости не приглашали: наши родственники были приличными людьми и хотели жить в прекрасном заблуждении, что их дети тоже приличные люди. По этой же причине у нас не было благоприобретенных близких. В те времена еще очень многие хотели оставаться приличными людьми и, когда узнавали нас поближе, пугались и уходили к своим иллюзиям. Так что, по большому счету, нашей семьей были только обитатели сквота и синяя лампочка. Но пока мы тайно отсиживались в каморке при кухне, в квартире началась сепарационная война. Буддисты замотали свой холодильник цепью с замком. Потому что им казалось, будто кто-то надкусывает у них творожные сырки. Хиппенка, сына япониста, выгнали, потому что он курил траву, а это могло навлечь гнев милиции. Панк высказался в том роде, что нам хиппенок дороже милиции, но за это Панку запретили петь через пол, потому что это не давало Анне спать и видеть люсидные сны.
Музыкант орал через свой усилитель в одиночку, потому что он назначил себя начальником. Ведь он варил нам супы из сырка «Лето» и договаривался с ДЭЗом.
Он запретил нам водить людей с улицы, нарушать внутренний распорядок и портить имущество.
Так мы прожили еще полгода.
Мы с Персиком, если не писали «Девочку с Персиком», уходили из сквота. Мы обошли весь город пешком, потому что Персик боялся спускаться в метро, он там задыхался. А по улице он очень бодро ходил. Он ходил в галереи – пристраивать своих балерин. А я ждала его на улице. Я, пока ждала, тренировалась проходить сквозь телефонные будки. Мы возвращались поздно, из своей двери высовывались буддисты, они говорили, что в доме опять воняет растворителем и они будут жаловаться музыканту.
Однажды ночью мы украли сырок из их холодильника. Мы украли его из принципа. Потому что мне ненавистны непроходимые преграды. Кроме того, у Персика был гастрит. Он жевал старый сырок, похожий на кусок мела, и говорил, что победил военный коммунизм и распределяловку по полезности.
Персик закончил «Девочку с Персиком». А я – свою часть диптиха, «Персика с Девочкой», соответственно.
У нас в сквоте случилось временное затишье, и Персик успел нарисовать десять чудовищных балерин на одной картине. У всех балерин были безобразные лица обитателей сквота. Но самое безобразное лицо было у ангела, который над балеринами парил. Эта картина называлась «Мертвый ангел-хранитель». Это был приговор попытке жить беспечно, бесполезно и быть счастливыми.
Пока Персик рисовал эту картину, я прошла через стеклянную дверь на балкон (неудачно) и через дверцу шкафа в комнате буддистов (неудачно).
Ночью Персик вывесил картину на кухне.
Это был конец.
Потому что никто не хочет признаваться, что он бездарен в искусстве жить.
Как я уже говорила Вам, Доктор, именно в то утро я проткнула рукой стекло в аутентичном окне в ванную. К сожалению, именно в это утро черти принесли девушку Анну из Дюссельдорфа, она выскочила из своей комнаты, еще не распакованная с дальней дороги, и довольно хамски поинтересовалась, зачем я это сделала. Я ей сказала, что мне приснился сон, КАК именно проходить сквозь стекло. И это была чистая правда. Девушка Анна окончательно вышла из себя, и я ее понимаю. Нет ничего оскорбительней для человека, который изучает сны, как узнать, что другим тоже снятся сны. Тем более, что единственный сон Анны, который можно было принять всерьез, был про то, как к нам вваливается ее отец, крупный чиновник из Подмосковья. Этот сон был вещим, потому что ее отец действительно приехал через два дня и увез Анну со скандалом.
Но в тот раз она завелась не по-детски. Персик улыбался.
Она собрала на кухне всех выживших обитателей. Нам припомнили все, включая сырок и весь стеклянный бой. Персик кивал и улыбался, как мудак.
Музыкант сказал, что они практически построили идеальное общество. Но поскольку это общество демократическое, то нам дается последнее слово.
Персик с дебильной улыбкой эльфа сказал:
– Я считаю, что каждый имеет право жить в утопии…
Теперь уже музыкант удовлетворенно кивнул и улыбнулся (он, наверное, представил себя Сен-Симоном).
Персик кивнул ему в ответ и продолжил:
– …нельзя запрещать Крошке Мю проходить через стекла.
(Идиот. Ведь нам некуда идти!)
Нам действительно было некуда идти. Мы пошли на Патриаршие и разместились на скамейке со всеми своими пожитками. У меня на коленях была клетка.
Я сказала: «Персик, я умею жарить картошку. Я могу быть тебе полезной. Давай поженимся».
Он сказал: «Нет».
Он заставил меня выпустить синюю лампочку в пруд. Потому что одиночество (сказал Персик) – это не приговор и тюрьма. Одиночество – это свобода. И надо этому учиться.
Куда он тогда пошел, я знаю, Доктор. Но тогда не знала.
Я смотрела ему вслед и плакала от восхищения. Потому что он владел искусством жить, оставался бесполезным и знал, что никогда не опаскудится, чтобы жениться.
Он еще обернулся и посоветовал мне попробовать проходить не через витрины, а через зеркала. Потому что надо стремиться не к другим, а к себе.
У него была действительно улыбка эльфа, Доктор.
Но он мне врал.
Через неделю он уехал к Тому. Потому что Том был ценителем прекрасного и жил в стране, где из искусства еще умудряются извлечь пользу.
Том купил всех балерин Персика и позвал его в Лондон (я об этом ничего не знала, Доктор). Потому что Персик и сам был прекрасен, как я Вам неоднократно сообщала, Доктор. Но Вы забыли.
Теперь Вы понимаете, Доктор, почему я Вам пишу? Из вредности. Я же Крошка Мю, хоть Вы этого и не помните.
А я хочу Вам все напомнить, как бы Вы ни были забывчивы. Потому что сама мечтала все забыть. А не получается.
Мне было некуда деваться, Доктор.
Первую неделю я жила в выселенном доме на Гиляровского. В этом доме жил дворник Валерик, он был олигофреном. Он с пяти утра принимался чистить двор, у него на носу всегда висела капля – от холода. И он пел татарские песни. Двор был в идеальном состоянии, хотя в домах никто не жил.
Потом я переезжала много раз. Я жила за интерес. Все было по-честному. Я появлялась в чужих жизнях такая беспечная, что у них захватывало дух. Они подманивали меня, как редкую зверушку, какую модно держать другим на зависть. Скверную зверушку Крошку Мю. Я у них ничего не хотела забрать. А это всегда очень располагает. Хотя, Доктор, по большому счету, у них забрать было нечего. А то, что у них было, меня не интересовало.
Они потихоньку подсаживались и начинали кормить своими песнями. Песни ни в какое сравнение не шли с татарскими, никому не адресованными напевами олигофрена Валерика.
Видите ли, Доктор, в чем вся штука: никто не хочет пробиваться к кому-то другому. Все хотят быть с собой. Все любят говорить о своих страданиях, как будто мир может состоять только из этой ущербности, Доктор.
Это были истории про разлюбивших мужей, разведенных родителей, бросивших любовников, неверных подруг, детей, шантажируемых любовью отцов и отчимов, начальников, не признающих заслуг и прочую мякину насущной реальности. Я бы хотела написать памятку – на сырой бумаге, смазанным шрифтом, – как спасаться от морока. Но меня звали не для этого. Меня звали за компанию шляться по бесконечным ведьминым кругам страданий. Меня звали упиваться. И я научилась профессионально слушать. У меня всегда в запасе была улыбка сочувствия.
Кроме того, всегда предусматривался второй акт. Наступала моя очередь.
Про искусство жить все хотят знать только понаслышке. Потому что это очень хлопотно. (Только дворник Валерик ничего не хотел знать про искусство жить. Потому что его устраивал мир, состоящий из мусора. Он, когда оказался лучшим дворником Москвы, отказался от премиальной поездки на Кипр. Потому что в его мире Кипра не существовало. Его мир был идеально разделен на две части – грязную и чистую. В этом мире все было рационально и полезно.)