Толстый Мерцальский, служивший по интендантскому ведомству, знал тысячи анекдотов; у него была переплетенная в кожу книга, в которую он записывал анекдоты, Он этой книги никому не доверял и держал ее всегда у себя под подушкой. Однажды, когда он спал, Магнус вытащил книгу и вслух стал читать. Она оказалась разбитой на отделы, имелось специальное оглавление: армянские, еврейские, гимназические, про священнослужителей, медицинские, солдатские, офицерские, детские, семинарские, политические. В книге даже имелся отдел «С других планет», в котором был записан лишь один анекдот, начинавшийся: «Однажды один марсианин...» Была игра — кто больше назовет напитков, и в пей всегда побеждал седой грузин Шервашидзе. Он сыпал десятки всевозможных замысловатых названий.
Был штабс-капитан Рюмин — интересный рассказчик, коллекционер старинных монет; он никогда не расставался с двумя уникальными афинскими монетами овальной формы и по нескольку раз на день вынимал их из небольшого мешочка, висевшего у него на груди. Поручик Навашин учился когда-то пению и часто по просьбе больных пел вполголоса:
Что верно: смерть одна,
Как берег моря суеты,
Нам всем прибежище она.
Пел он также «Вот прапорщик юный с отрядом пехоты» либо модную песенку начинавшей приобретать известность Изы Кремер:
Терпи немного, держи на борт,
Ясна дорога, и близок порт.
Ты будешь первый, не сядь на мель...
Больные вполголоса подпевали ему:
Чем крепче нервы, тем ближе цель.
И смеялись, подмигивая друг другу, очевидно полагая в этих словах некое неприличие.
Это был как бы своеобразный офицерский клуб, где собрались милые болтливые люди; и действительно — отсюда война казалась совсем не страшной. Сергею нравилась новая обстановка, и он не огорчился, когда навестившая его Марья Дмитриевна рассказала, что, не случись генеральской протекции, он уже лежал бы на квартире у Софьи Яковлевны. А так как приезд Николая Дмитриевича задержался на две недели, Сергей основательно вошел во вкус офицерского бытия. Он сказал матери при одном из ее посещений:
— Знаешь, как-то странно из этой апельсиновой рощицы все вспоминать. Меня даже изумляет, каким образом эти люди управляются с армией. Говорят, трудно плавать по Черному морю, по Северному, а вот каково-то будет по солдатскому морю, когда оно начнет сердиться. — Он, смеясь, добавил: — Знаешь, мамочка, я, как простодушный человек, нашел простой способ устроить все проклятые вопросы: надо в школу прапорщиков поступить.
XVI
С хорошим чувством совершал генерал Левашевский свою инспекционную поездку. Утром, попив чаю, он стоял у окна салон-вагона. Кругом видны были покрытые снегом поля, изредка попадались деревни, помещичьи усадьбы, ставшие видимыми за оголенными деревьями, поодаль — низкие и длинные кирпичные здания служб, экономий. Он смотрел на завоеванную землю. Поезд шел по австрийской земле. На станциях длинные товарные составы уступали пути штабному поезду. Он, не замедляя хода, проносился мимо станционных построек, мелькали вереницы вагонов, глаз едва успевал отмечать платформы с оливковыми орудиями, зеркально сверкавшими прожекторами, с двуколками, плотно прижавшимися друг к другу и поднявшими кверху длинные, тонкие оглобли, платформы, груженные мотками колючей проволоки, снарядными ящиками для полевых орудий, перекрытыми мокрыми брезентами. А на других путях стояли эшелоны пехоты, казачьей конницы, сибирских войск, санитарные поезда, маршруты продовольствия. Выезжая на фронт, Левашевский забывал о разлаженности, противоречиях и отсталости, чиновничьей холодности и жадности — война представлялась ему такой, какой лелеял он ее в своей душе. Для него война была состоянием естественным, мир лишь заполнял промежутки между войнами — служил для подготовки к войне. Ему казалось, что война движет тяжелую промышленность, дает работу миллионам тружеников, прокладывает железные дороги и шоссейные пути, строит мосты. На войне люди имеют возможность проявить мужество, волю, благородство. Война выдвигает сильнейших и способнейших. Во время войны лопаются десятки фальшивых карьер; отсталые, малообразованные, лишенные таланта военные чиновники, достигшие сложными ходами высокого положения, оказываются неспособными командовать дивизиями и корпусами и летят к чертям, а на их место выходят новые, молодые, стоящие на уровне современной военной науки полковники и генералы. Не будь войны, мир умер бы в маразме.
И сейчас, глядя в окно, Левашевский снова подумал: почему же он не там, где ему хорошо, где он дышит и живет легче? Решение, которого он давно хотел и к которому подготовлял себя несколько месяцев, наконец пришло к нему. Он знал, как поступить, чтобы это решение выполнить. Он увидится в ближайшие дни с командующим армией и будет просить его о назначении в группу войск, обложивших Перемышль. Командующий фронтом, вероятно, не станет удерживать его — отношения за последнее время у них обострились. Но если паче чаяния Иванов воспротивится этому, он обратится непосредственно к верховному. Это решение доставило Левашевскому облегчение. Он все время испытывал тяжесть при мысли, что не может смело, порывая все расчеты, бороться за новую организацию производства снарядов. Ведь это значило — бороться против огромной системы казенных заводов, опираясь на частных промышленников; стать чуть ли не либералом, кадетом; противопоставить себя всем близким, стать в оппозицию к высшему командованию. Нет уж, пусть лучше эти вопросы решаются без него, а он, пренебрегая карьерой, пойдет на фронт. Это достойный выход.
* * *
Ночью он приехал во Львов. Поезд остановился на втором пути, недалеко от вокзала. Плохо освещенный перрон был безлюден. Верхняя часть вокзального здания терялась в темноте. Николай Дмитриевич, ожидая, пока наладят телефон, надел фуражку и шинель, чтобы выйти подышать воздухом.
— Николай Дмитриевич, — просительно сказал Веникольский, — разрешите с вами...
— Нет, не нужно.
— Николай Дмитриевич, ведь, говорят, во Львове до сих пор стреляют из окон по нашим войскам.
— Да, говорят, — ответил Левашевский.
Он надел перчатки и пошел к выходу. Вестовой, вскрывавший в коридоре банку консервов, поспешно вскочил.
Николай Дмитриевич посмотрел на коробку консервов, из которой торчал кухонный нож, и сказал:
— Ведь у Ивана Егоровича есть заграничный нож консервный.
— Так точно, есть, ваше превосходительство.
— Ну, так чего ж ты ножом?
— Сподручней ножом, ваше превосходительство.
Николай Дмитриевич вышел на площадку. Проводник, стоя на корточках, засунув руку в печь, ворошил уголь. Он так увлекся этим делом, что не заметил генерала.
Николай Дмитриевич усмехнулся, поглядев на прислоненную к стенке кочергу.
«Вот этому сподручней рукой уголь ворошить. Странный все же народ!» Он открыл дверь. Прыгать со ступеньки было довольно высоко, а ноги, за два дня отвыкшие от ходьбы, подогнулись. Николай Дмитриевич по-смешному присел на корточки. Он оглянулся: никто не видел его, кругом было совершенно пусто. Он прошел на вокзальною площадь. У входа в вокзал горел лишь один фонарь. Падал снег. Николай Дмитриевич вышел на пустынную улицу. Он проходил мимо витрин со спущенными щитами. В темноте дома казались очень высокими. Ему уж приходилось в 1908 году проездом побывать во Львове и теперь особенно приятно было вновь очутиться в этом красивом, богатом городе, куда он прежде приезжал иностранцем, гостем.
Он обратил внимание, что на тротуарах лежал ровный, совершенно нетронутый, пухлый снег, — видимо, в ночные часы населению запрещалось выходить из домов. На мостовой же виднелись многочисленные следы копыт — ездили патрули. Все было неподвижным, молчащим — и дома, и улицы, и погашенные фонари... Такое чувство испытывал Николай Дмитриевич на смотрах, когда после протяжного «смирно!» в мертвой тишине он проходил перед строем солдат, любя и свою тяжелую небрежную походку, и неповторимо приятное движение устало поднесенной к фуражке руки, и внятный, неторопливый голос, и короткий, все в мире проницающий взгляд. Теперь, ночью, он с особой силой пережил то же чувство. Казалось, весь край замер, затаив дыхание, по протяжной, зычной команде «сми-и-рно!», а он, Николай Дмитриевич, проходит меж стройно и покорно вытянувшимися домами, оглядывает побежденный город. Ему даже захотелось коснуться пальцами околыша фуражки, чтобы отсалютовать побежденному. Очень приятен был ночной чистый воздух после теплого, но душного салон-вагона.