— Да что же ее не спутали-то? — в сердцах восклицает Михаил Яковлевич.
— Так уж конюха выпустили, — отвечаю. — А хоть бы и спутали, все равно ее не поймать.
— Что же теперь делать-то? — говорит он растерянно.
— А вон еще, дядя Миш, — киваю в сторону гнедого мерина, который отделился от всех и тоже косит на нас глазами.
— А ну его, тот и вовсе злее немца, — отмахивается Михаил Яковлевич.
Это точно, хуже Гитлера — не зря же прозвали его Кусачим. Не ногой, так зубами хватает каждого, — ни ласки на него не действуют, ни хлеба кусок, ни кнут. Этого на конюшне только лови, да и то умеючи… А то еще Ревун есть такой — как заревет, вроде Геббельса, не своим голосом, как забормочет, ну прямо смех разбирает!
— Дядя Миш, возьми вон Петушка, — советую. — Не лошадь, а золото. Как бы Луканин только не заругался, каждый день он в работе.
— Нельзя, мальчик, нельзя, если работал. Лошадям тоже отдых нужен. Давай уж лучше Буланчика, хоть и ленивый он.
Буланчик весь желтый, как овсяная солома, — и правда самый ленивый из всех лошадей. А смирный такой, что любой его поймает, хоть пятилетний. Зато и не разъедешься на нем — ни на кнут, ни на палку он и внимания не обращает. «Дяде Мише этот в самый раз», — подумал я. Всегда спокойный, уравновешенный, Михаил Яковлевич и ездить любил не спеша, кнутом подгонял в самых редких случаях, да и кнут-то у него такой был легонький, что и мух им, кажется, не отгонишь…
Замечаю, что у лошадей, как и у людей, тоже разные характеры. И прозвища у них, по виду или поведению, почти всегда совпадают. Взять того же Буланчика. Что буланый он от головы до копыт, то это верно. Да не Буланым же его зовут, а Буланчиком. Это потому, что смирный он такой уродился да послушный. Баловали его маленькие ребята — то травки подсунут зеленой, то хлеба кусок, — катались, учились ездить на нем, вот и прозвали ласково: Буланчик да Буланчик. А то Синичка есть такая — телом длинная, красивая, темно-синей масти. Во что ни запряги ее, каким бы тяжелым ни был воз — никогда не подведет. И главное, ни кнут ей не нужен, ни окрик — просто умница из умниц. И мать ее такой же была, не зря же прозвали Ударницей, когда хозяин Петр Семенович Антипов отдал ее в колхоз.
Или Полкана взять. Припомнил я, как работал на нем, и стыдно стало: обижал я его, колотил да позорил распоследними словами, а то и попить-поесть ему вовремя не давал. Ну тихоход он, ну стареет на глазах, а кто еще больше Полкана поработал? А теперь, сказал недавно Луканин, сдавать его придется: и зубы у него плохи, и засыпать стал на ходу, вряд ли выживет зиму. Лучше бы Разбойницу сдать или Бурю — такие они взбалмошные, что никакого сладу. Ни в табуне их не поймать, ни с горы по-хорошему не съехать. Только сейчас я понял, какой это умный и добрый коняга — Полкан. Бывало, подведешь его к телеге, так сам в оглобли становится, сам и голову нагнет, чтобы хомут я мог надеть. А что он первый раз покапризничал, когда я, помню, пахать собрался, так это, оказывается, привычка у него такая — испытать новичка, на что он способен. Зато уж если узнает, что ты к нему по-доброму, так готов разорваться на любой работе, без слов тебя, вроде человека, понимает. И вся вина его разве в том, что худоба он такой, мослы да ребра остались. Но как тут винить, когда мы недокармливаем своих коней, да к тому же и старый он стал, наполовину беззубый. Жаль мне теперь Полкана, до слез его жаль.
22 ноября. В последнее время дедушка Матвей запустил счетоводство — не в силах был один управляться. Трудодни записывал с опозданием чуть ли не на целый месяц, и колхозники не раз его за это поругивали. Тогда-то и вспомнил он про меня: а вот, дескать, мальчик грамотный, давайте мне его в помощники. Научу, мол, счетоводному делу, глядишь, и меня по старости заменит. Не знаю, что говорили ему правленцы, может, и укоряли меня газетными заметками, да только все решилось в мою пользу; назначили меня с 15 ноября в помощники дедушке Матвею. Я обрадовался, потому что зимой и взрослым не хватало работы, а таким, как я, и вовсе. Определили мне двадцать два трудодня в месяц — это два пуда хлеба, если по полтора кило на трудодень. Как же тут не радоваться?
Новая моя обязанность дается просто. В небольшую, размером в полтетрадки, трудовую книжку, разграфленную карандашом под линейку, надо записать с бригадирского «перечня», как называл Луканин свои ведомости, что делал колхозник в такой-то день, сколько сделал и что ему полагается за его работу. Вся трудность состояла в том, чтобы не спутать нормы выработки и положенные за них расценки. Если, к примеру, колхозник перевез с поля к молотильной риге 10 копен ржи, а по норме требуется перевезти 8 копен и за это начисляется 1,20 трудодня, то и рассчитывай:
1,20/8 = 0,15 X 10 = 1,50
Следовательно, требуется начислить за данную работу полтора трудодня. Совсем простая арифметика.
Труднее было в считанные дни наверстать все то, что запустил дедушка Матвей. Началась вторая половина ноября, а трудодни даже за сентябрь были недописаны, запутаны. Заходя в правление, люди спрашивали книжки, чтобы взять их на проверку, а дедушка Матвей откладывал, оправдывался. С утра до вечера я просиживал в правлении, отрываясь только на обед, когда тетя Настя, хозяйка дома, начинала греметь посудой в передней половине. Даже и вечером забирал с собою перечни и книжки, сидел над ними дома при коптюшке. Зато через каких-то пять дней записал и подытожил трудодни за октябрь и взялся за ноябрьские. Тогда только и вздохнул облегченно, впервые почувствовал себя человеком нужным, перед другими ответственным.
Сидеть рядом с правленцами, слушать их взрослые, иногда веселые, а больше всего серьезные и важные разговоры, знать, как решается судьба колхоза, — все это любопытно и занятно для меня. Отрываясь на минуту от книжек, я лупил глаза на взрослых, понимал или старался понять их разговоры, сопоставлял одного с другим, и где-то во мне внутри проявлялись, печатались их образы.
Вот явились в правление председатель с бригадиром. Козлов против Луканина маленький, голова у него не по росту большая, нос тоже большой и с горбинкой. Зимний пиджак с порыжелым воротником сидит на нем неловко и длинно, овчинная с суконным верхом шапка развязана, а уши ее отвисли, как у старого зайца. Словом, вид у Козлова такой, будто гнались за ним злые собаки, — даже и рот раскрыл, дышит запаленно и прерывисто.
— Молотить… без обеда молотить, — договаривает он, не оборачиваясь к Луканину (видно, разговор у них шел про молотьбу).
— И так, понимаешь, молотим каждый день, — отзывается Луканин.
— Молотим!.. А когда начинаем-то, в десятом?
— Так и день-то теперь с воробьиный нос, — оправдывается Луканин. — Пока печки люди истопят, позавтракают да соберутся…
Я смотрю на Луканина. Ростом он под потолок, лицом — как из бани только, нос у него, как говорят, топориком, а глаза маленькие и глубокие, словно пуговки, окрашенные синькой. Не только ростом, но и строгостью Луканин заметно превышает Козлова. Сравнивая их и так и этак, я размышляю про себя: отчего это не Луканин председатель, а Козлов? Наверное, у первого получилось бы лучше, — Луканин поразвязней и пограмотней, к тому же и с виду построже, хотя не прочь иной раз загнуть побасенку.
— Ну как мальчик, привыкает? — перебивает мои мысли Козлов.
— Привыкае-ет, — говорит за меня дедушка Матвей.
— Молодец, ежли так, — похваливает Козлов.
— Ты только перечни мои не бросай, — вставляет свое Луканин. — А то случится, понимаешь, неувязка, а проверить не по чем.
— Я все их сберегаю, — говорю, — вот они, в папке подшиты.
— Правильно, понимаешь, так и делай.
Лестно мне слышать похвалы старших, и я клонюсь над столом, старательно переношу записи с бригадирского перечня в трудовые книжки. Но в этот момент входит почтальонка, выкладывает на стол газеты, деловые послания из района.
— Что тут, понимаешь, «Голосок»-то пишет? — берет Луканин районку и начинает бегать по ней цепкими глазами.