— Лошадей-то замучили, — возразили мы ему. — Каждый день в работе, а чем их кормим-то? За всю посевную овса не пробовали.
Что правда, то правда: лошади у нас костями, можно сказать, гремят. Сейчас хоть в ночное стали гонять, трава пошла. Да скоро ли поправятся они от такой-то работы?
— Сам знаю, понимаешь, — обмяк вдруг Луканин. — Был бы овес, думаете, жалели бы? От нужды, от войны все идет-то…
Луканин поддел козырек заношенной кепки, который все нахлобучивался на глаза, опускаясь чуть не до носа, — длинный был козырек, из толстого картона, — потом совсем снял кепку, вытер рукавом розовую лысину и закончил примирительно:
— Так-то, ребятушки. Война, понимаешь, приходится терпеть…
Понравился он в этот раз: простил провинность на пахоте.
25 мая. Нынче провожали в ремесленное училище ребят и даже девок из соседнего Никольского сельсовета. Например, Лешку Кулагина, Дуську Новикову из Ушакова, Лешку Кургузова и Кольку Короткова из Чадаева, — всех я не знаю. Взяли их по мобилизации, матери и родные плакали на проводах, будто на фронт провожали. Да и правда, ну что им — по четырнадцать, пятнадцать лет. А посылают-то не куда-нибудь поблизости, а в Сибирь, за тыщи верст. Мало ли что дорогой может случиться, да и там, в ремесленном, — не у маменьки родной.
Из нашего сельсовета пока не призывают, но тоже небось не обойдут. Кто же тогда будет работать в колхозе?
2 июня. Уф! — можно вздохнуть: посадили свою картошку. Колхоз отмерил нам пятнадцать соток, как и всем приезжим (у колхозников было по тридцать-сорок соток, так и остается). Да ладно, с нас и этой земли хватит, и так еле раздобыли картошки на семена.
Сажали вместе с Василь Павлычем и тетей Варей. У нас в колхозе давно так принято: сажают и убирают картошку совместно два или три дома, потому что работать вместе сподручней. Василь Павлыч борозды нарезал сохой, а я лошадь водил. Пробовал и соху держать, да тяжкое это дело, оказывается. Был бы я ростом повыше, а то чуть не наравне с ручками сохи: ни налечь на них, чтобы в землю углубить, ни поднять, когда надо. Прошел две или три борозды — и дух из меня вон. Да и сажать тоже нелегко. Отдал я Витьке лошадь водить, а сам плетушку взял с картошкой. Прошел одну борозду, другую и третью — чувствую, спина начинает болеть, пот глаза заливает. Как же, думаю, бабы-то работают нагнувшись? День работают, два и три подряд. А колхозную больше недели сажали. Всем, выходит, достается картошка. И мужикам, у которых руки от сохи дрожат, ложку за обедом не держат, и бабам не меньше того.
Живем мы по-прежнему кое-как, со дня на день. Не живем, а существуем, можно сказать. Хорошо еще, ржи насобирали возле риги, насушили да мелем на ручной мельнице. Да кавардашки выручают: то я схожу на поле в свободное время, то Шурка с Мишкой. А мать у нас все не опомнится после болезни, ходит только по дому как тень да мешки колхозные чинит (дали ей полегче работу из-за болезни). Но все-таки молодец она у нас, без нее мы и вовсе давно бы ноги с голодухи протянули. То банку молока, пару яиц у кого-нибудь попросит да щей наварит из кислого щавеля — вкусно у нее выходит! То квасу молодого приготовит с лучком, с травой огуречной да молоком побелит. Или пирог сочинит из картошки, обжарит в печке — и ешь его с таким аппетитом, будто неделю не ел. Хоть недолго держится в желудке такая еда, а поешь — можно с голодным равняться. Дотянуть бы так до новины, а там, глядишь, и хлеба дадут на трудодни — перебьемся как-нибудь.
Сейчас бы я кончил шестой класс. Как подумаешь про школу, так сердце защемит и слезы на глазах — жалко, что пришлось ее оставить. Даже песня сама собой пришла, как мать моя пела, когда невеселой была. Только слова я по-своему переиначил:
Проходит наше время молодое
Без отдыха, в заботах и трудах,
О, где ты, мое детство золотое,
В каких ты заблудилося лесах?
Я жил себе, и горюшка не знал я,
И вдруг на нас нагрянула беда —
Смешала все она, пораскидала,
Как бурная весенняя вода.
Пропел я так однажды на пахоте, и ребята подхватили за мной. Задумчивые стали, невеселые — никого не радует война.
3 июня. Утром, как только пробил звонок на работу, из-за бугра со стороны Гамова выскочил самолет — низко, низко летит. Глянули — крест на нем, свастика фашистская. Кинулись мы по домам, да не успели добежать, как грохнуло страшнее грома. И так три раза подряд, даже уши заложило. Опомнились и слушаем: не повернет ли обратно? Вроде затихло. Побежали смотреть, а стекла в крайних избах — у Бузовых, Тимофеевых, в Федосеевом доме — так и повыбило воздушной волной. Прошли по «барскому» саду, смотрим — воронка от бомбы. Небольшая, метров пять в диаметре, и неглубокая — видно, бомба невелика. Метров за двести — еще одна, за нею третья. И все на пустыре были сброшены. Мы спорили да гадали: и зачем это понадобилось немцу бомбы сюда бросать? Или в деревню нашу метил, да не попал, или наш «ястребок» за ним гнался, а тот со страху сбросил лишний груз. Скорее всего, побоялся немецкий ас зениток, которые стали хорошо защищать нашу станцию, — надо же куда-то сбросить груз да похвастаться перед командованием, что разбомбил такой-то важный объект.
28 июня. Авария сегодня у меня. Дали дурочку лошадь, у нас ее так и зовут — кто Бурей, а кто Метелью. То ничего, то ударит ей в голову — и понеслась черт-те куда. Так и со мною вышло. Возил я сено к сараю, что рядом с конюшней, два раза съездил — ничего, а на третий — какая муха ее укусила? Только проехал мимо Чумакова дома, откуда спуск начинается к сараю да к речке, как хватила моя Буря под гору — удержу нет. Я и «тпру» кричу, и вожжи натягиваю из последних сил, а она только голову гнет да летит как очумелая. Завидели такое мужики от сарая, бросились было навстречу, да не успели — вихрем промчалась мимо Буря. А я на возу ни жив ни мертв, только знаю за вожжи тянуть. Был бы мост — лететь бы мне головою в речку. Но теперь переезжают на другую сторону правее, где мелко, и Буря рванула туда. В телеге что-то треснуло, и я, сорвавшись с воза, полетел в кусты…
— Тпрру, тпрру! — кричали мужики, гонясь за Бурей.
А она стоит уже на переезде с передком от телеги, ткнулась мордой в воду и пьет. А воз на боку возле речки — весь развалился.
— Жив, малый? — спрашивает дядя Пантюша, засматривая в кусты.
— Жи-ив, — выдыхаю я.
— Черт вас дери, сопляков таких, — с сердцем выговаривает дядя Пантюша. — Что ж ты разогнал-то ее под гору?
— А кто ее разогнал, если сама она рванула? — оправдываюсь я, выходя из кустов и потирая то руку ободранную, то ногу.
— Небось не замуздал?
— Прямо, не замуздал, посмотри-ка, — говорю.
— Да она и так дура, — замечает Тимофей Семеныч, обходя вокруг воза. — Нешто можно давать такую дуреху мальчонке? Попал бы под телегу — переломало бы всего.
— Какую же я дам, если всех разобрали? — озлился дядя Пантюша. — Слез бы да под уздцы ее свел.
— Сатана с ней не справится, не только мальчонка.
Взглянув на меня, дядя Пантюша сочувственно спросил:
— Не разбился хоть? Лицо вон немного ободрал. Ничего, заживет до свадьбы.
Тут только почувствовал я, как саднит лоб и нос, а рубашка располосована от пояса до ворота.
Осмотрев телегу, мужики заметили, что все у нее на месте, только чека вылетела где-то по дороге да две спицы поломались в переднем колесе. Дядя Пантюша все еще поругивал меня, сам привел Бурю с водопоя, и мы принялись освобождать телегу из-под сена, подлаживать под нее передок.
— Ладно, заменю тебе лошадь, — сказал. — Да смотри в другой раз, не будь растяпой…
Как бы там ни было, а все же я осваиваю помаленьку разную крестьянскую работу. И начинаю понимать, что одно дело — прокатиться на возу, как, бывало, в детстве, под присмотром взрослых, а другое — самому уложить сено да ехать так, чтобы не опрокинуться на неровном месте или на спуске под гору, как вышло у меня. Тут за все ты в ответе, наравне со взрослыми. Сидишь на возу, на душистом мягком сене, — приятно вроде сидеть, распахивая рубашку навстречу теплому ветру, оглядывая ближние и дальние поля. А все-таки не то, что в беззаботном детстве, — все думаешь, как бы там чека не выскочила ненароком, да вожжи не запутались, седелка или хомут не хлобыстали, да колесо не подвернулось бы на ухабе…