— Так прыгай же, сын мой, — раздался голос за его спиной.
Циллих испуганно обернулся. Он увидел землистое, как у мертвеца, лицо древнего старика; глубоко запавшие глаза горели, как уголья сквозь отверстия полой тыквы, а весь он мелко дрожал, словно его бил озноб. Циллих с отвращением глядел на старика.
— Зачем прыгать? — спросил он в смятении.
— Говорят, разверзнувшаяся бездна снова закроется, если кинуть туда жертву.
От старости он выкладывал все, что приходило ему в голову, первому встречному. Эти вспыхивающие уголья в глубине его глазниц слепили Циллиха, который в хмуром недоумении уставился на старика. Опираясь на костыли, тот медленно побрел прочь, навстречу сумеркам, одиноким и сырым, как могила, которая, он чувствовал, была близка теперь, после того как он пережил вместе с некоторыми стенами этого города страшную войну. Старик скрылся в дверях церкви. Циллих злобно глядел ему вслед.
Ему было не по себе. Почему он не остался на песчаном карьере? Почему он поддался дурацким насмешкам каких-то подонков? Там ему было спокойно и надежно. Карьер — это кротовая нора, верное убежище. Человека либо находят, либо не находят. Несмотря на насмешки, он жил бы себе и жил на карьере, вне всяких подозрений. А Браунсфельд — большой город. Там есть и трущобы, и всякие развалины, где можно спрятаться, но там есть также и сеть тайного надзора, и каждое укромное местечко может быть захлестнуто этой сетью. По улицам ходили патрули, а плакаты на стенах призывали население охотиться за себе подобными.
Циллих лучше любого другого знал, что в большом городе скрыться невозможно, если умно вести розыски. Они всегда в конце концов вылавливали даже самых умных евреев и самых бывалых коммунистов. Они добывали нужные сведения, подкупая людей золотом. Когда золото не помогало, они действовали страхом. Никто на свете не идет на смерть охотно, особенно ради совершенно чужого человека, своего любимого ближнего. Где ему, Циллиху, найти сегодня крышу над головой?
Он двинулся вслед за стариком. Из полуразрушенной церкви уже доносилось пенье хора. Молитва плыла над землей, усеянной битым кирпичом, и звучала отчужденно и сладостно, словно ангельский хорал. Двери в церковь были распахнуты. Вечерний ветер, проникая сквозь разбитые окна, колыхал пламя свечей. Люди пели, опустив головы, удивляясь, что звук так долго не гаснет. Стоявшие в последних рядах подвинулись, давая Циллиху место. Ему хотелось, чтобы молитва никогда не кончалась, потому что, пока люди пели, никому до него не было дела. Он был рад, что все взгляды прикованы к священнику. Быть может, они и не верили каждому слову, которое произносил этот маленький, сморщенный человечек со своей кафедры. В их душах не было покоя, который дается твердой верой. Просто они чувствовали себя менее тревожно возле этого старого священника, который, возможно, сам во что-то верил. Своим резким, тонким голосом он говорил, что пришло время справедливости. Люди никогда не устанут слушать про то, что первые станут последними, а последние — первыми. Когда Циллих огляделся по сторонам, он увидел старика на костылях, который дрожал теперь как осиновый лист. «Не зря, видно, дрожит, — подумал Циллих. — Ты там на кафедре валяй говори, да только так, чтобы все на тебя глядели». Он с удовлетворением оглядел свои сжатые в кулаки руки, покрытые коротким рыжим волосом, напоминающим слой войлока. Сидевшая рядом с ним старая женщина с небрежным, словно заржавевшим пучком — так седеют рыжеволосые — нервно глядела по сторонам, теребя свой платок.
— Всемогущий бог, читающий в людских сердцах, — звучал пронзительный голос с кафедры, — точно знает, где скрывается преступник, как бы ни было надежно его укрытие; он точно знает, кто однажды или даже неоднократно, присутствуя при преступлениях, а может быть, даже и убийствах, молчал. Молчал от страха, из трусости, вместо того чтобы поступать по совести, как велит вера. Все те, кто теперь из кожи вон лезут, чтобы обнаружить виновных и указать на них, хотя они молчали бы, если бы их за это не ждала награда, особенно же все те, кто, пережив заключение и всяческие страдания, не могут совладать со своей ненавистью и не найдут себе покоя, пока каждый виновный не будет выловлен, — все эти люди не должны забывать: замолить грехи можно только одним путем — чистосердечным раскаянием.
Уставший от напряжения, ломкий, но по-прежнему резкий голос заглох. Вечерний свет, падавший полосами на склоненных прихожан, был ярко-розовым, и это казалось еще невероятней, чем зеленые и красные отблески от осколков витражей. Молодой человек рядом с Циллихом сидел, словно в оцепенении, закрыв лицо руками. Он встал только под напором выходящей толпы. Циллих вместе с множеством других людей, не знавших, как и он, где приклонить голову, направился в боковой придел. Сквозь его разбитую крышу светилось розовое небо, а пол был покрыт соломой. Молодой человек сел, поджав ноги, на мешок, набитый соломой, рядом с Циллихом и снова, как в церкви, уткнулся лицом в ладони. Он стонал.
— Что с тобой? — спросил Циллих.
Молодой человек, раздвинув пальцы, беспомощно посмотрел на него. Его лицо, мокрое от слез, было худым и каким-то прозрачным. Он был светловолос, очень бледен и, пожалуй, красив.
— Ты же сам слышал проповедь, — ответил он. — Что теперь со мной будет?
— Я не вникал в слова. Что, старик с кафедры тебя в чем-нибудь обвинял?
— Как же мне дальше жить? — тихо произнес молодой человек, обращаясь скорее к самому себе. — Что со мной теперь будет? Ведь мои родители верующие христиане. Мать была такой доброй… Как это со мной произошло?
— В чем дело? Ну?
Розовое небо, видневшееся сквозь пробоины в крыше, давно поблекло. Все мешки на полу уже были заняты людьми. Загорелись звезды.
— Враг преследовал нас по пятам, — продолжал молодой человек. — Мы эвакуировали село Сакойе, гнали крестьян перед собой. Я думал: в какой-нибудь лагерь. А может быть, вообще ничего не думал. Потом пришел приказ: «Стрелять». Мы перестреляли всех до одного — женщин, детей, стариков.
— Это бывало, — сказал Циллих.
— В том-то и все дело… Это было только начало… Потом не раз… Почему я стрелял? В детей… Понимаешь? Почему я это делал?
— Яснее ясного. Получен приказ, и все.
— Вот именно. Почему я подчинялся? Почему я исполнял такие приказы?
— Я что-то не понимаю! А что тебе оставалось делать?
— Почему я перестал думать?.. Прицелившись, я стрелял. Почему я не прислушивался к приказу свыше? Его не было или я был глух?
— Это какой такой приказ свыше? — спросил Циллих. — В то время не могло быть противоречивых приказов. Твой лейтенант получал приказ свыше. А он вами командовал.
— Ты что, не понимаешь, о чем я говорю?.. Истинный, внутренний приказ… Голос совести, который никогда не заглохнет ни в тебе, ни во мне… Сам знаешь.
— Знаю, знаю… Когда я был ранен, довольно тяжело, заметь, осколком гранаты, я все это пережил… Внутренний голос. Он появляется вместе с жаром. А как только выздоравливаешь, тут же исчезает… Я думаю, ты просто вымотался… Ты был ранен?.. Тебе лучше всего сейчас поспать.
Молодой человек посмотрел на Циллиха, и взгляд его был полон удивления и сочувствия. Однако он послушно лег. Циллиху этот взгляд не понравился — он его не понял.
На следующее утро, как Циллих и предполагал, молодой человек успокоился. Но, к великой досаде Циллиха, двери церкви оказались запертыми. Открытой была лишь боковая дверца, но вела она в запущенный садик, где буйно разросшиеся плющ, шиповник и вьюнки густо опутали осколки артиллерийских снарядов, ржавые трубы и какую-то утварь из разбомбленного домика пономаря. Циллих в ужасе отпрянул — снаружи у косяка двери стоял солдат. Он стоял, широко расставив ноги, и показался Циллиху гигантом, хотя на самом деле был не выше его самого. Циллих от страха съежился в комок, лицо его исказилось: одна бровь поползла вверх, углы рта опустились, огромные ноздри сжались, а своими глазами-бусинками он испуганно впился в широкое, бесстрастное лицо солдата. Солдат внимательно оглядывал одного за другим всех выходящих из церкви, сверяясь с бумагой, которую держал в руке. Напротив него, у другого косяка, стоял другой солдат, худощавый, с длинным тонким носом, и проверял документы. Так как у Циллиха ничего при себе не было, он протянул солдату удостоверение рабочего с песчаного карьера. Деревня Эрб, округ Вейнгейм. Взгляд широколицего солдата остановился на лице Циллиха, тот скользнул по нему быстрым взглядом птичьих глаз. Странные поросячьи уши этого типа, несомненно, могли быть особой приметой, но в перечислении особых примет военных преступников такой не значилось. Мокрый как мышь от холодного пота, Циллих вышел на площадь. Никогда еще он не переживал такого страха.