Стоит ли вообще оставшаяся жизнь такого страха? Подобные минуты ему, вероятно, еще сто раз предстоит пережить. Как мал мир! Прежде ему казалось, его родине нет границ, она разрасталась от одного дыхания, пядь за пядью поглощала она весь земной шар. И вдруг она невероятно съежилась — как он сам только что: большая, пыльная, заваленная обломками площадь, а над ней колоколом небо, будто стеклянный колпак над сыром — кружишься здесь, как комар. Его взгляд упал на крест, намалеванный на противоположной стене, широкий крест. Он направился к нему. Это был американский пункт первой помощи или аптека, пережившая войну. Он жалобно попросил кусок пластыря. Девушка приветливо спросила его, где ему надо сделать перевязку. Он отказался от ее услуг, выбежал на улицу и нырнул в первую подворотню. Подняв голову, он увидел, что лестница никуда не вела — самого дома не было. Утреннее солнце, круглое и желтое, висело над ним как привязной аэростат без экипажа. В небе никто за ним не следил. Он оторвал от пластыря два куска и прилепил отвернутые мочки ушей к голове. Так тридцать лет назад сделала однажды его мать, когда он с ревом прибежал из школы, потому что его дразнили мальчишки. Потом он растрепал волосы и прикрыл ими уши.
Понемногу он взял себя в руки; быстро шагая, он выбрался из города и очутился в предместье деревенского вида, обступающем городское кольцо, будто зубцы пирога, испеченного в форме, где посередке пустота. Он был растерян. Быть может, город Эрбенфельд находится всего в нескольких часах ходу, быть может, до него надо идти день. Он сам точно не знал, почему Эрбенфельд его больше привлекает, чем Браунсфельд. Он знал только, что у него не хватит духа искать в Браунсфельде работу.
До чего же ненадежен оказался народ, который так воспевали! В его среде он ведь должен был бы себя чувствовать в такой же безопасности, как дитя на коленях родной матери. Вместо единения нации одно дерьмо. Схватят человека на глазах у всех, и никто себе и в ус не дует. Годами трудились они, себя не жалея, чтобы выловить всех негодяев, руки себе о них поотбили, день и ночь караулили, чтобы ни один не сбежал. А где благодарность? Иностранцы хозяйничают в стране, как будто так и надо. Как говорят, чей хлеб жру, тех и песни пою.
Взгляд его упал на старуху, которая тащила мешок. Ему показалось, что он уже видел этот жалкий пучок волос, ржавый, как у всех рыжих, когда они седеют.
Он подошел к ней поближе. В нем снова пробудился дух жизни. А вместе с ним и разум, которым природа наделила это тяжеловесное тело. А разум у него был, — бессмысленно хитрый, бесцельно находчивый разум. Благодаря ему он и был таким, каким был. Жил без цели, без смысла, разумом кошки.
— Доброе утро, мамаша, — обратился он к старухе. — Вчерашняя проповедь прямо сердце перевернула. Ваш священник берет за живое, тут ничего не скажешь.
Старуха окинула его беспокойным взглядом, какой бывает у людей, тронувшихся в уме. Циллих остановился и пристально посмотрел на нее. Она тоже остановилась, словно пригвожденная его колючими глазами-бусинками.
— Господин Зейц… — начала она.
— Он здесь новый?
Она медленно повернула голову влево и сказала:
— Нет, это наш старый священник. Он сидел в концентрационном лагере за то, что отслужил заупокойную службу по мальчикам из нашего города, убитым нацистами.
Циллих отвел глаза. Старуха как-то странно мотала головой.
— Мамаша, давай я помогу тебе донести мешок.
Люди смотрели им вслед. «Авось прибьюсь к их дому», — думал Циллих. А старуха бубнила свое:
— Мой младший тоже был в лагере. Жду его со дня на день. Теперь ведь все возвращаются домой. Даже те, про которых думали, что они уже давно погибли.
— Дорогая мамаша, — сказал Циллих, — я на свете один как перст. Разреши мне хоть эту ночку провести под твоей крышей.
— У меня еще двое старших. Они теперь никого не пускают, — ответила старуха и опять растерянно замотала головой.
— А ты представь себе, дорогая мамаша, что твой младший бредет сейчас домой и никто не разрешает ему переночевать.
Он внес мешок во двор. Она принялась уговаривать сыновей.
— Вот если ваш брат на пути домой… с ним обойдутся точно так же, как мы с этим человеком…
Ответ сыновей — долговязых, ободранных парней — не понравился Циллиху.
— Нам надо быть осторожными. Теперь время такое, что незнакомец может оказаться бог весть какой сволочью. Наш брат, если бы он вернулся, первый велел бы нам быть начеку. Но, дорогая мама, он не вернется. И выбрось, пожалуйста, эти мысли из головы.
— Нет, нет, вернется. Сами увидите. И плохо будет, если дорогой ему никто не окажет помощь. А этого человека я видела вчера в церкви.
— Мать, брат не вернется, — жестко сказал старший сын, — Он умер. Нам тогда об этом сообщили. Ведь даже твои священник отслужил по нему панихиду и попал за это в лагерь.
Старуха заплакала.
— Дорогие мои… Я прошу вас, дорогие дети.
Старший вздохнул, а второй обернулся к Циллиху и сказал:
— Ладно, можете переночевать у нас во дворе. Куда вы направляетесь?
— В Эрбенфельд, на стройку.
— Ваши документы?
Он во второй раз нахально сунул справку с карьера, но сам в это время весь облился холодным потом. Внимательно оглядевшись по сторонам, он сказал:
— Я могу вам помочь лудить.
— Вы жестянщик?
— Да нет, просто на все руки мастер — все же шесть лет был солдатом.
Старший брат, который все еще не спускал с него глаз, сказал:
— Не надо. Если хотите что-нибудь делать, то вот что: станьте на колени перед кадкой с водой. Эта цинковая бутыль уже как будто готова, теперь надо в нее дуть, если вода будет булькать, — значит, где-то еще не пропаялось.
— Хорошо, буду дуть, — сказал Циллих и опустился на колени прямо на булыжник. Сыновья старухи возились с паяльной лампой и передавали ему вещь за вещью: металлические фляжку ведра, лейки. Трудно себе представить, сколько всего нужно людям для жизни — словно они собираются прожить ее дважды.
«Не так уж это приятно, — думал Циллих, — дуть в запаянные предметы, проверяя, не текут ли они. Впрочем, махать лопатой на карьере было не лучше. Да и в поле копаться — тоже. В поте лица своего будешь ты добывать хлеб свой насущный. Опять попался в лапы дьяволу».
Старуха обтирала передником запаянные предметы и разносила их по домам. Однажды она пришла ужасно взволнованная:
— Там сбежалась вся улица. Видно, опять кто-то вернулся домой.
— Не уходи больше со двора, — жестко сказал тот, что моложе. — Нечего относить каждую вещь в отдельности. Брат умер.
Когда настало время обеда, они втроем пошли на кухню.
— Нельзя его оставить во дворе, словно скотину, — сказала старуха.
— Мы не желаем сажать его за стол. Он нам не нравится, — сказали сыновья. — Надо бы заявить о нем в комендатуру. Там живо разберутся, что он за птица.
— Да что вы, ребята, там как раз вчера говорили, что устали от доносов.
— Сказали бы они это в свое время нацистам. Тогда наш брат был бы жив.
— Лучше быть чересчур подозрительным, чем чересчур доверчивым.
Старуха чуть ли не тайком вынесла Циллиху тарелку супа. Пока он жадно ел, она выбежала на улицу. Вернувшись, она сказала сыновьям, которые уже снова возились с паяльной лампой:
— Вернулся сын Мюллеров. Видите, он тоже вернулся.
— Наш малыш никогда не придет, — жестко сказали сыновья. — Мертвые не возвращаются.
«Нелегко ребятам приходится со старухой, — думал Циллих. — Вот повели бы ее американцы, которые любят такие спектакли, к тем рвам в Пяски, где мы проводили массовые расстрелы. Тогда она перестала бы ждать привидение!»
Он снова стоял на коленях перед кадкой, проверяя на течь новые предметы. «Был бы я на месте одного из этих парней, — думал он. — А он стоял бы здесь на коленях перед кадкой, и его задница, как моя, была бы задрана вверх…»