Кажется, нам менее сочувствуют там, где своего Гитлера, Муссолини, Франко не было. Нам легче сойтись с теми, кто грешили — и покаялись, чем с пуританами. Место наше в старой Европе. Где в каждой стране — свои древние корни, и вместе с тем — есть общий, европейский дух. Оставляющий бесконечно много места для неповторимого испанского и французского, немецкого и английского, итальянского и греческого. Там и для русского есть угол.
Я не идеализирую ни Запада, ни Востока, ни России. Я всюду вижу толпы, бесконечно далекие от «своей», «собственной», «национальной» глубины. Я думаю, что всюду не просто сохранить глубину и подлинность в море поверхностных и пошлых страстей… И я ищу сближения с теми, кто живет на глубине — каким бы ни был национальный подступ к ней.
Впрочем, во Флоренции и толпа показалась мне одухотворенной.
Не знаю, было ли это независимо от моего чувства или окрашено оглушенностью и подхваченностью красотой; меня захватывает красота камня, а во Флоренции ее столько, что хватило бы удвоить число шедевров по всей России. Концентрация красоты на этих узеньких улочках приводила меня в состояние легкого экстаза, словно я пил не чай, а чифирь. И мне казалось, что толпа захвачена тем же. Дважды я заходил в одну из церквей и сидел там по часу, а толпы, стихая, переступив церковный порог, проходили мимо. Вот стайка девушек в лосинах остановилась в одном из приделов и вдруг, встав на колени, помолилась… Потом вспорхнули — и дальше, на улицы, на солнце. Меня захватывала эта открытость церкви, это отсутствие незримой черты, отделяющей суровую веру от мирской легкомысленной радости. В церкви ничто не принуждало молиться, мне просто хотелось молиться, и я молился. Это впечатление потом вспоминалось в Барселоне, на бесплатных концертах, которые устраивались в тамошних церквах, и на богослужениях, где звучал тот же орган.
Но вернусь назад, к этому утру в Формии, когда я был близок к отчаянью, и к поездке поперек цветущей Италии. Сидя в такси, я подумал, что история Советской России немного напоминает мою поездку в Формию. С огромной энергией добрался до намеченного пункта — и вдруг оказалось, что это совсем не тот город. Понадобился еще больший стресс, чтобы выбраться из него. И Россия не выберется без стресса, без энергии, которую рождает отчаянье. Думаю, что энергия родится. Если я в мои годы, старый гипертоник, в состоянии стресса выбрался из тупика, то неужели в стране, где столько молодых и здоровых людей, не хватит энергии? Видимо, вода еще не дошла до горла, но в этом отношении я оптимист: непременно дойдет. Только куда нас рванет? И не попадем ли мы в новый тупик!
Так или иначе, без стресса мы десятилетиями будем топтаться в дрейфе. Нужен стресс — и вера в возможность выхода. Дай Бог, чтобы не ложная вера, не дьявольский обман. Накануне поездки в Ферми-Формию я считал, что все сорвалось, но Зина вдруг увидела, что поездка состоится. У меня было несколько случаев убедиться, что временами к Зине приходит дар ясновиденья. Поэтому так смело рванулся — добираться, не зная точно куда, и хотя напутал, но всё-таки добрался, куда надо.
Я думаю, что основная проблема нашей страны — духовная: затихнуть, увидеть свои грехи, рвануться прочь от них и обрести второе дыхание. Со второго дыхания рождается та сила, которой берется царствие, и появляется новый духовный облик:
Господи! Душа сбылась,
Умысел Твой самый тайный.
М. Цветаева
Моя жизнь прошла при очень плохом политическом и экономическом устройстве, я тянул лямку, как рядовой советский служащий, и урывками писал что-то свое, — но я был счастлив. Обителью счастья стала та самая семиметровая комната, между кухней и уборной коммунальной квартиры, где я был несчастен накануне ареста. Я понял, что могу стать опорой другому человеку, я научился давать счастье, а не ждать, чтобы мне его принесли.
Счастье — не кошелек на дороге. Оно открывается изнутри, и чтобы оно открылось, нужно было всё прошлое, все неудачи, в которых сбывалась душа.
Что же для меня оказалось самым нужным? Опыт неудач. Опыт жизни без всякого внешнего успеха. Опыт жизни без почвы под ногами, без социальной, национальной, церковной опоры. Сейчас вся Россия живет так, как я жил десятки лет: во внешней заброшенности, во внешнем ничтожестве, вися в воздухе… И людям стало интересно читать, как жить без почвы, держась ни на чем. Может быть, эта кучка людей со временем разрастется. И она научится создавать мир так, как Бог его создал — из ничего.
Я убежден, что один из путей к будущему России — именно в этом, в способности найти внутреннюю опору. Мы живем в апокалиптическое время. Все внешнее ненадежно, рассыпается на куски. «Почва», о которой так много говорят, — только внутри, и она складывается в неудачах. Повиснув в воздухе, вдруг чувствуешь, что есть какой-то ток, поддерживающий крылья. И пусть кругом всё рушится — эту опору никто не отнимет.
Я не рассчитываю ничего доказать. Доказать можно только человеку, который согласен быть убежденным. Но я надеюсь заразить кого-нибудь. Сейчас многие заражают отчаяньем. Я пытаюсь идти наперекор этому потоку.
Я убежден, что вся национальная политика, начиная с Сумгаита, была нагромождением ошибок и преступлений. Кажется, и в других государственных делах хватало нелепостей, Свобода слова, конец холодной войны, освобождение Восточной Европы дались дорого — но бесполезно заниматься историей упущенных возможностей. Могло быть то и се, есть то, что есть. Надо выходить из невыносимого положения, которое сложилось сегодня. Выход из него немыслим без перестройки личности. Только приняв свои неудачи и научившись жить в потоке неудач, можно его «обустроить»…
Эссе «Неудачи» возникло как письмо молодой женщине, впавшей в отчаянье. Я был убежден, что за полосой безнадежности, в которую она погрузилась, придут новые силы и новая надежда и пытался подтолкнуть этот поворот… Но что говорить, что писать моим сверстникам? Я все время учился и чему-то выучился. А они бросили учиться после седьмого класса, после десятого класса, после университета, после выхода на пенсию — кто как. И у них нет сил начать новую жизнь. Ни духовных сил, ни интеллектуальных запасов, ни простой физической силы (в семьдесят, восемьдесят лет).
Я каждый день начинаю жизнь заново. Сказано ведь: довлеет дневи злоба его, и сегодня — уже не вчера. Но временами я вдруг чувствую себя одним из них, из этих беспомощных стариков и старух. Физически я ведь такой же, как они, я только душой не соглашаюсь со своим телом. Но иногда (и не так уж редко) я бываю как все.
Я несколько раз писал о своем двойном чувстве. Свобода слова — драгоценный дар, и я от него ни за что не откажусь. Но он ни к чему десяткам миллионов людей. Они не научились ценить свободу, и они отчасти виноваты в том, что она так поздно пришла. Их бессмысленное терпенье позволило откладывать и откладывать реформы до дня, когда всё попросту развалилось. Но вина эта — без ведения своей вины. Почему развитие должно идти через миллионы разбитых маленьких жизней? Ради чего им страдать? Ради будущего? Но оно не гарантировано. И не доживут. Ради непонятной связи между свободой духа и свободой торговать сникерсами? На которые только облизываются их внуки?
Чувство болезненной сопричастности с жертвами поражало меня несколько раз. Это не всегда соответствовало масштабам катастрофы. А может быть, и соответствовало, но масштаб здесь какой-то не общий. Сумгаит я пережил острее, чем Чернобыль. Я объяснял это тем, что против аварий есть техника безопасности, надо только ее строго соблюдать; а против, взрывов погромных страстей и в Америке нет средств. Сумгаит открыл ящик Пандоры. Власти не сумели закрыть его, власти благословили азербайджанскую мафию, ответившую на демонстрации армян резней. И началось сползание ко «Дню открытых убийств».
Я никогда не мог спокойно читать о резне, даже очень далеко — в Нигерии или Бенгалии. Я сразу начинал чувствовать, торговцев племени ибо или восточных бенгальцев своими родными. Откуда это? Может быть, от десятков поколений предков, живших в страхе погрома. А может быть, это личное и совершенно не связанное с генами. Личность всегда в меньшинстве против толпы. Спокойный ум и открытое сердце всегда вместе с беззащитным меньшинством. В Германии, в 1945 году, я непосредственно, без рассуждений, стал себя чувствовать вместе с женщинами, которых насиловали, а не с солдатами и офицерами, справлявшими свой варварский праздник победы. Как только распалась империя, я почувствовал своим русскоязычное население вне России. Меня доводили до порога отчаянья правительственные решения, рассчитанные на один ход, без всякого понимания завтрашних и послезавтрашних последствий. Много раз я терял от них сон. И после одной передовицы «Правды» (не более подлой, чем многие другие), опять не сумев заснуть, я начал писать «Красную книгу народов»: